Книги

Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова

22
18
20
22
24
26
28
30

И человек находит себе такой умозрительный, духовный рай, как правило, в начале конца предыдущей социальной системы, где на полпути от порядка к хаосу и царил этот неуловимый и восхитительный миг, где гармония прав и обязанностей приносила человеку все те блага, на какие была способна, где он только начинал злоупотреблять этими благами, наслаждаясь первыми слабостями павшей системы, где социальные институты еще казались монолитными, могущественными и внушающими уважение. Но, хотя казалось, что ничто в них еще не затронуто тленом, на самом деле в них уже не было почти ничего существенного, кроме красивой наружности. Их внутренние достоинства уже были растрачены, а их грядущее было незаметно исчерпано, их характер уже не был священным в душах большинства людей, а если и оставался где-то священным, то лишь поверхностно; хула и презрение подтачивали их изнутри и лишали всякой жизненной значимости – общественный организм мало-помалу терял будущность, но именно этот период декаданса – пора счастливого упоения и всеобщего пиршества.

Конец политического устройства почти всегда бывает ослепительным и сладострастным – знаменуется фейерверком, в котором расточаются все ценности, которые люди до той поры расточать не решались, раскрываются тайны государственные и личные, потаенные мысли, долго скрывавшиеся мечты – все содержимое разгоряченных и беззаботно отчаянных личностей выплескивается наружу и швыряется на потребу толпы – некое пламя, пока еще лишь феерическое, которое вскорости разгорится в пожар, возносится и пробегает по лику всего сущего. Оно причудливо озаряет вакханалию принципов и основ – устои и наследия рушатся, таинства и сокровища рассеиваются как дым. Благочестие испаряется, и все цепи слабеют в этом кипении жизни и смерти, нарастающем до пределов безумия.

Текст, конечно, замечательный, настоящая философия истории. Да, человек начинает тяготиться культурным порядком, и в момент его краха испытывает райское блаженство: эйфория, известная в начале всех революций. Ну а потом, конечно, наступает жестокое похмелье, и восстановленный порядок становится хуже того, что был свергнут.

И. Т.: В наше время мы наблюдали этот процесс в неполном его цикле – без явления последующей жестокой реакции: это май 1968 года во Франции. Поэтому воспоминания о нем у французов, его переживших, до сих пор сладостны.

Б. П.: Да, конечно, ни Робеспьер с террором, ни Чека с Дзержинским не появились, просто выступил де Голль и подсчитал убытки. Какие-то чуть ли не триллионные. Но Франция страна богатая, быстро восстановилась.

И. Т.: Это, должно быть, потому, что Льва Толстого во Франции тогда не было.

Б. П.: Я бы сказал, что его вообще во Франции не было, не та ментальность, не тот гений.

И. Т.: А Руссо? Тот самый, портрет которого молодой Толстой носил на груди вместо креста? Бердяев в цитированной статье как раз их уравнял.

Б. П.: Но все-таки добавил, что Толстой был хуже. Какой-то смешной у нас пошел разговор: кто хуже – Толстой или Руссо, и вообще оба хуже. А ведь оба гении. «Исповедь» Руссо великая книга. Какая фигура! Чудак не меньше Льва Толстого. Но в своем роде, конечно. Человек, устроивший Французскую революцию, был человеком слабым. Тут-то и загвоздка: явления гения в мир не к добру. Слишком велик масштаб, океанический. Тот самый океан, который потопил «Титаник».

И. Т.: Блока знаменитые слова при известии о гибели «Титаника»: есть еще океан.

Б. П.: Как хотите, а я за «Титаник», а не за океан.

И. Т.: То есть против гениев, как Евтушенко против колхозов?

Б. П.: Как бы там ни было, но ни Толстой, ни колхозы не спрашивают, когда им появляться: являются, и все. Это рок. Гений – роковое явление, Ницше это объяснил. Но я не то что против гениев, кто я такой, а просто чувствую себя вправе спросить: что лучше – Россия гениев или Швейцария без гениев?

И. Т.: Борис Михайлович, вы забыли о швейцарском гении – Карле-Густаве Юнге.

Б. П.: Сдаюсь, Иван Никитич, сдаюсь, уели меня.

Но вот давайте посмотрим на этот процесс уничтожения культурного порядка в революциях с другой стороны. Тут ведь возможна и позитивная оценка. Я, конечно, не Ленина-Сталина возьму, и вообще поставлю проблему в эстетическом плане. Вспомним замечательную статью Михаила Левидова, человека, близкого к Маяковскому и его группе, но не совсем лефовца. Шкловский его называл «свой чужой». Эта статья была помещена в одном из первых номеров журнала ЛЕФ и называлась «Футуризма необходимая статья». Левидов по старой привычке называет лефовцев футуристами.

Революция, взятая в психологическом аспекте и разрезе, самой яркой и характерной чертой своей выявляет обнажение приема. Процесс становления, стабилизирования быта – это процесс обволакивания приема… Прием отвлекается, абстрагируется от быта, надстройка отделяется от базы, твердеет, застывает, божествится, приобретает самостоятельное бытие, становится абсолютом.

Революция – обратный процесс. Сводит абсолют на землю. Выявляет его как прием. Обнажает прием. И убивает прием.

«Элементарные законы нравственности и справедливости». Естественное право. Юридические нормы. Обычаи международной вежливости. Внеклассовая наука. Революция – один за другим – обнажила все эти приемы буржуазной идеологии. И этим их убила. Обнажила не теоретическими спорами. А самим бытием своим. Своей практикой.

Еще большую роль, чем в идеологии, играет освящение, овечнение приема в искусстве. Искусство в период стабилизации быта зиждется на приеме приема всерьез, на превращении условностей в метафизическую реальность, на нормативности и общеобязательности всяких постулатов – вчера еще иллюзий, на абсолютных ценностях, на мышлении абсолютами. Наиболее религиозная и абсолютная дисциплина – это эстетика, теория искусства. Наиболее эзотеричны жрецы храма искусства.