Там, в кресле судьи, рядом со свисающей веревкой сидела крыса с жестокими глазами судьи, которые в тот момент горели ярче обычного, и как будто даже дьявольски улыбалась. Если не брать во внимание завывание ветра, в гостиной царила тишина.
Звук упавшей лампы вывел Малькольмсона из состояния транса. К счастью, лампа была металлическая, и масло не растеклось по полу. Однако возникшая необходимость наводить порядок расстроила его. Загасив лампу, он потер лоб и на секунду задумался.
«Так не пойдет! – сказал он самому себе. – Если я продолжу в том же духе, я сойду с ума. Это нужно прекращать! Я обещал доктору отказаться от чая. И он прав на все сто процентов! Нервы у меня уже совсем расшатались. Странно, что я раньше этого не замечал. Я себя прекрасно чувствовал. Ладно, теперь уже все хорошо, я больше не буду вести себя, как последний дурак».
После этого он налил себе полный бокал бренди с водой и решительно вернулся к работе.
Был уже почти час, когда он оторвался от книг, потревоженный внезапно наставшей тишиной. Ветер на улице выл и ревел громче обычного, а дождь барабанил в окно со звуком, больше напоминающим град. Но внутри ничто не издавало ни звука, по комнате разносилось лишь эхо ветра, гудящего в большом дымоходе, да иногда из трубы на горящие дрова с шипением падало несколько капель дождя. Огонь начал затухать и пылал уже не так весело, хотя все еще наполнял комнату красным свечением. Малькольмсон внимательно прислушался и услышал тонкий скрипучий звук, едва различимый. Он доносился из того угла, где висела веревка. «Наверное, это веревка трется о пол, из-за того что колокол качается», – подумал Малькольмсон. Однако, посмотрев наверх, он в полутьме сумел различить большую крысу, которая сидела на веревке и пыталась ее перегрызть. И она уже была близка к цели, поскольку под ее зубами показались более светлые пряди. Пока он смотрел на это, крыса закончила свое дело, и конец веревки с глухим стуком свалился на дубовый пол. Сама же крыса осталась висеть наподобие кисточки или шишки на оставшемся болтаться куске веревки, который теперь начал раскачиваться из стороны в сторону. На мгновение на Малькольмсона накатила еще одна волна страха, когда он подумал о том, что теперь остался без возможности воззвать к миру, если возникнет необходимость в помощи, но тут его взяла злость, и он схватил книгу, которую до этого читал, и швырнул в крысу. Выпущенный снаряд наверняка достиг бы цели, если бы крыса в этот миг не спрыгнула с веревки и не шлепнулась на пол с глухим звуком. Малькольмсон тут же бросился к ней, но она метнулась в сторону и растворилась в темноте. Тут Малькольмсон понял, что на сегодня его работа закончилась, что ж, охота на крысу хотя бы внесет некоторое разнообразие в обычную однообразную рутину ночи. Поэтому он снял с лампы зеленый колпак, чтобы свет распространялся на большее расстояние, но как только он это сделал, полумрак, царивший в верхней части комнаты рассеялся, и в усилившемся свете картины, висевшие на стенах, стали видны намного отчетливее, чем до того. Со своего места он увидел прямо перед собой третью по правую руку от камина картину. В изумлении он протер глаза, и после этого ему стало по-настоящему страшно. В центре картины было большое пятно неправильной формы, обнажавшее коричневый холст, который выглядел таким же свежим, как в тот день, когда его натянули на раму. Вокруг пятна все было как раньше: и кресло, и камин, и веревка, но фигура судьи исчезла.
Малькольмсон на одеревеневших от ужаса ногах медленно повернулся и затрясся как в лихорадке. Его как будто покинули силы, он потерял возможность действовать и двигаться, даже думать. Теперь он мог только смотреть и слушать.
На огромном дубовом кресле с высокой резной спинкой восседал судья, облаченный в алую мантию с горностаевой оторочкой, и смотрел на него полными ненависти глазами. Решительный жестокий рот судьи исказила зловещая торжествующая улыбка, когда он поднял перед собой черную судейскую шапку[15]. Малькольмсон почувствовал, что у него останавливается сердце, как у человека, который ожидает, что вот-вот произойдет что-то страшное и неожиданное, что может напугать насмерть. В ушах зазвенело, хотя он все еще слышал рокот бури. Сквозь вой ураганного ветра послышался другой звук: большие башенные часы на рыночной площади пробили полночь. Какое-то время, показавшееся ему бесконечностью, Маклькольмсон простоял неподвижно, как каменное изваяние, с широко раскрытыми, полными ужаса глазами, и даже не дыша. Когда часы начали бить двенадцать, улыбка судьи сделалась еще более торжествующей, и с последним ударом он водрузил черную шапку себе на голову.
Медленно и важно судья поднялся с кресла и поднял с пола кусок колокольной веревки, повел им по ладони, как будто наслаждаясь прикосновением, после чего неторопливо стал завязывать на одном конце петлю. Закрепив потуже узел, он прижал петлю к полу ногой и сильно потянул веревку. Убедившись, что петля достаточно крепка, он удовлетворенно кивнул и проверил, достаточно ли легко узел скользит по веревке. После этого он, не сводя с Малькольмсона глаз, двинулся вдоль стола с противоположной от него стороны, пока не дошел до края стола, после чего прыгнул к двери, отрезав Малькольмсону путь к бегству. Тут Малькольмсон почувствовал, что оказался в ловушке, и начал соображать, что же теперь делать. Что-то в глазах судьи не давало отвести от него взгляд. Малькольмсон увидел, что фигура в мантии стала приближаться, по-прежнему держась между ним и дверью. Судья поднял веревку с петлей и метнул в бедного математика петлю, как будто стараясь заарканить его. Огромным усилием воли Малькольмсон заставил себя отклониться в сторону. Он увидел, как веревка упала рядом с ним, услышал, как она ударилась о дубовые половицы. Судья поднял веревку и стал снова пытаться накинуть ее ему на шею, при этом не сводил с него злобных глаз. Каждый раз с большим трудом студенту удавалось увернуться от петли. Так повторилось несколько раз, причем судья не проявлял никаких признаков досады или раздражения, вызванных неудачами, казалось, что он играет с ним, как кошка с мышкой. Наконец Малькольмсон бросил вокруг себя отчаянный взгляд. К этому времени лампа, похоже, разгорелась, и в комнате сделалось довольно светло. Он увидел, что из бесчисленных норок, щелей и трещин в стенах за ним наблюдают крысы, и от этого ему стало чуточку спокойнее. Покрутив головой, он также заметил, что короткий конец веревки, который остался болтаться под потолком, весь увешан крысами. Из-за их серых тел не было видно и квадратного дюйма веревки, а из небольшого круглого отверстия в потолке, из которого она свешивалась, выползали все новые и новые грызуны. На веревке их уже собралось столько, что под воздействием их общего веса колокол пришел в движение.
Наконец язык колокола соприкоснулся с чашей. Звук был не громким, но колокол только начинал раскачиваться, поэтому можно было надеяться, что он усилится.
При первом же ударе судья, который до этого не сводил глаз с Малькольмсона, посмотрел вверх, и его лицо исказило выражение адского гнева. Глаза загорелись, как угли, и он топнул ногой с такой силой, что, казалось, задрожал весь дом. Пока крысы продолжали торопливо бегать вверх и вниз по веревке, он вновь поднял руку с веревкой, и в этот миг раздался ужасающий раскат грома. На этот раз он не стал бросать петлю, а, взяв ее обеими руками, двинулся прямо на свою жертву. И с каждым его шагом Малькольмсон терял последние остатки воли. Он уже не мог пошевелиться, когда судья, набрасывая петлю ему на шею, прикоснулся к его горлу холодными, как лед, пальцами. Петля затягивалась все туже. Судья подхватил одеревеневшее тело студента, перенес его к камину и поставил на дубовое кресло. Сам тоже поднялся на кресло рядом с ним и поймал конец раскачивающейся колокольной веревки. Как только он поднял руку, крысы с писком бросились вверх и быстро исчезли в дырке на потолке. Взяв конец веревки, затянутой на шее Малькольмсона, он привязал его к свисающему с потолка обрывку, потом спустился на пол и выдернул кресло из-под его ног.
Как только раздался набат, на улицы города с лампами и факелами в руках вышли люди. Молчаливая толпа устремилась к дому судьи. На громкий стук в дверь никто не отозвался. Решено было взломать дверь. Толпа, возглавляемая доктором, ворвалась в большую гостиную.
Там, на веревке большого набатного колокола, висело тело несчастного студента, а с картины на стене взирал судья, на лице которого застыла зловещая улыбка.
Окровавленные руки
Первая характеристика Джейкоба Сэттла, услышанная мною, была следующей: «Этот парень вечно бирюком держится». Но вскоре я обнаружил, что эти слова довольно точно выражают мнение всех его коллег. Подобное описание отражало готовность мириться с соседством такого человека, а отсутствие позитива в нем вполне заменяло прямо выраженную оценку и указывало на место, которое занимал этот человек в общественном мнении. Но все же подобная характеристика как-то не вязалась с его внешностью, что и заставило меня задуматься. Постепенно, после того как я осмотрел его рабочее место и познакомился с его сослуживцами, он начинал интересовать меня все больше и больше. Я узнал, что он всегда стремился делать людям добро. Речь здесь не идет о каких-то особенных денежных затратах на благотворительность, нет, просто он всегда был предусмотрителен, снисходителен к окружающим и скромен, как и подобает истинно доброму человеку. Женщины и дети доверяли ему безоговорочно, хотя надо сказать, что он сторонился их, кроме тех случаев, когда кто-нибудь заболевал, тогда он появлялся и старался сделать все, что было в его силах, чтобы помочь. Но в такие моменты он вел себя как-то скованно, словно стеснялся своей доброты. Жил он одиноко, сам убирался в своем однокомнатном коттедже, даже, скорее, в хижине, которая находилась на самой окраине поросшей вереском пустоши. Мне его существование показалось настолько унылым и лишенным радости общения, что я решил непременно оживить его. Для этого я воспользовался удобным случаем, который подвернулся, когда мы вместе сидели с ребенком, которому я в результате несчастного случая нанес незначительную травму. Я предложил Джейкобу взять почитать у меня кое-какие книги, и он с радостью согласился. Когда с первыми лучами рассвета мы расставались, мне показалось, что между нами возникло некое взаимное доверие.
Книги, которые я давал Джейкобу, всегда возвращались в целости и непременно в срок, и вскоре мы с ним стали настоящими друзьями. Когда я по воскресеньям проходил мимо пустоши, я раз или два заглядывал к нему в гости, но тогда он становился робок, начинал мяться, и я решил, что, пожалуй, лучше не смущать его своими визитами. Нечего и говорить, что он вряд ли когда-нибудь согласился бы прийти в гости ко мне.
Как-то раз в воскресенье, ближе к вечеру, я возвращался с длительной пешей прогулки за город и, проходя мимо хижины Сэттла, остановился у двери, чтобы поздороваться. Дверь оказалась открытой, поэтому я решил, что он куда-то вышел, но все же счел нужным постучать, очевидно, по привычке, не ожидая услышать ответа. К моему удивлению, из хижины раздался слабый голос, правда, я не расслышал, что он сказал. В ту же секунду я вошел и увидел Джейкоба, он лежал полуодетый на кровати и был бледен, как смерть, по лицу его катились тяжелые капли пота. Он впился пальцами в края кровати, словно от того, разожмет он пальцы или нет, зависела его жизнь. Когда я приблизился, он приподнялся и посмотрел на меня безумными округлившимися от страха глазами, как будто на него надвигалось нечто ужасное, но, узнав меня, опустился на кровать, издав жалобный стон облегчения, и закрыл глаза. Я простоял над ним минуту или две, дожидаясь, пока его дыхание успокоится. Потом он открыл глаза и посмотрел на меня, но выражение его глаз было таким отчаянным и несчастным, что, честно говоря, мне, как обычному человеку, легче было видеть на его лице ужас, чем такое. Я сел рядом с ним и поинтересовался его здоровьем. Сначала он просто сказал, что здоров, но потом, внимательно посмотрев на меня, привстал на одном локте и слабым голосом произнес:
– Огромное вам спасибо, сэр, но я говорю правду: здоровье мое в полном порядке… Хотя я не знаю, известно ли докторам о недуге более тяжелом, чем мой. Раз вы так добры, я вам расскажу, только прошу вас не рассказывать об этом ни одной живой душе, ибо, если вы проговоритесь, у меня может появиться враг намного более могущественный. Меня мучает кошмар.
– Кошмар! – сделал я удивленное лицо, надеясь развеять его страх. – Но ведь любые кошмары исчезают с первым лучом солнца. Достаточно даже просто проснуться! – тут я замолчал, потому что увидел ответ в его глазах, когда он посмотрел по сторонам.
– Нет! Нет! Все это верно в отношении людей, которые живут в уютных домах, в окружении тех, кого они любят. Но только для тех, кто живет в одиночестве, все в тысячу крат хуже. Какая мне радость просыпаться ночью, когда рядом со мной никого, а с улицы доносятся голоса, и вся пустошь в призрачных лицах, от которых пробуждение мне кажется страшнее, чем сам сон? О юноша! Ваше прошлое не способно заполнить пустое пространство легионами призраков, а ночную тишь – какофонией звуков. И дай вам Бог никогда не иметь такого прошлого!
Говорил он с таким серьезным видом и так горячо, что я начал сомневаться в том, что он ведет уединенную жизнь. Я почувствовал, что он подвержен какому-то тайному влиянию, которое я пока не мог определить. Я несколько смутился и не знал, что сказать, поэтому обрадовался, когда снова заговорил он.