Если бы в те времена среднему парижскому обывателю задали вопрос, что, с его точки зрения, можно поставить в вину королеве, ответ наверняка был бы такой: мотовство, безнравственность, отсутствие патриотизма. Все эти обвинения, в сущности, не слишком правомерны. Как мы уже говорили, слухи о неумеренном мотовстве Марии Антуанетты были сильно преувеличены — тратила она не больше, чем любая другая королева. То же можно сказать и относительно упреков в безнравственности, особенно если учесть, что слухи о ее любовных похождениях распространяли, как правило, те, чьи моральные качества оставляли желать лучшего. Кстати, немалую роль в этом сыграла Жанна де ла Мот, подогрев своими памфлетами интерес к ее интимной жизни.
Возникает естественный вопрос: почему же французское общество так поспешно и безапелляционно осудило Марию Антуанетту, хотя другим монархам оно прощало гораздо более серьезные прегрешения? Тут может быть только одно объяснение, в основе которого лежит упрек в отсутствии патриотизма. Будет ошибкой считать, что Марию Антуанетту не любили из-за того, что считали безнравственной. Здесь ситуация обратная: ее считали безнравственной и вешали на нее всех собак из-за того, что не любили. По всеобщему мнению, она так и не стала хорошей француженкой — отсюда и неприязнь к ней, и обвинения в антипатриотизме.
Естественно, Мария Антуанетта всегда поддерживала отношения со своей родней, сотни нитей — и духовных, и политических — связывали ее с могущественной династией Габсбургов. Разумеется, королевой двигали самые добрые побуждения: она даже мысли не допускала, что интересы Франции и Австрии, двух верных союзников, могут в чем-то не совпадать. Однако французы придерживались другого мнения (они всегда испытывали острую неприязнь к Габсбургам) и считали, что Мария Антуанетта слишком рьяно отстаивала интересы Австрии при французском дворе. Поговаривали даже о каких-то миллионах, которые она якобы посылала своему брату.
Франция — это обособленный мир, где нет места тому, кто не является французом. В Европе не найти такого народа, который был бы менее снисходителен к иноземцам, нежели французы. Так что королева-иностранка, к тому же из династии Габсбургов, рано или поздно должна была стать объектом всеобщей ненависти. И когда эта ненависть достигла апогея, французы не могли найти для нее более презрительного прозвища, чем «австриячка». То есть исконная французская ксенофобия явилась той благодатной почвой, на которой взросли семена ненависти к королеве.
Ведь что бы ни говорили потом и революционеры, и роялисты, она не была ни дьяволом, ни ангелом. Вероятно, ближе всех к истине оказался Стефан Цвейг, который утверждал, что главный порок Марии Антуанетты заключался в ее абсолютной заурядности. Ее мученическая смерть потрясает, но в ее жизни не было ничего такого, что могло бы тронуть человеческие сердца, восхитить или вызвать особое уважение.
И нам больше нечего сказать о ней.
ЭПИЛОГ
Дойдя до конца нашей истории и перечитав написанное, мы с некоторым беспокойством обнаружили, что при всем стремлении создать многообразную картину эпохи, нам все-таки не удалось должным образом передать то, что Талейран называл «сладостью жизни». У читателя может создаться впечатление, что Старый режим перед гибелью выродился в некий символ растленности и вся Франция представляла собой развеселый вертеп, где царили шарлатанство и разврат, где людям доставляло особое удовольствие плести интриги и надувать друг друга, где торжествовало зло, а добродетель подвергалась гонениям. Но это будет в корне неверно.
Один голландский историк заметил, что летописцы и авторы исторических романов, как правило, воспроизводят самые неприглядные стороны своей эпохи, поскольку до их ушей прежде всего долетают стоны и жалобы обездоленных, а уж потом — музыка придворных балов. Но чтобы увидеть изысканную красоту этой эпохи, надо обратиться к живописи. Если сравнить живописные полотна разных столетий, то сразу бросается в глаза, что ни в какой другой исторический период художники не передавали так ярко и вдохновенно ощущения сладости жизни. На картинах Фрагонара, замечательного художника той эпохи, наше воображение поражают легендарные величественные парки: неправдоподобно огромные деревья, под ними — маленькие человеческие фигурки. Эти люди буквально купаются в невообразимом блаженстве, делающем их кукольные лица почти одушевленными, в блаженстве, которое доносится до нас, как фиоритуры волшебной флейты. Рассматривая полотна Фрагонара, никак не отделаться от ощущения, будто читаешь очень красивый старинный эротический роман, пронизанный легкой меланхолией. Хочется проникнуть в секрет этих картин, оказаться в упоительно-сладостном мире парков… И ощущаешь какое-то несказанное беспокойство, которое всегда пробуждается в душе при соприкосновении с истинным искусством.
И тогда со всей очевидностью понимаешь: эта эпоха была такой же прекрасной, как тончайшие кружева, как изящный и хрупкий севрский фарфор, как нежный аромат отборного вина, как воздух венгерской осени, когда сквозь пламенеющие листья ощущается невыразимая сладость вечного упокоения.
Это можно передать только стихами. Такими, например, как стихотворение Верлена «Лунный свет» из его сборника «Галантные празднества»:
Бриллиантовое ожерелье исчезло, но слава о нем обошла всю Европу. Ни одно событие в течение десятилетий, предшествовавших революции, не имело такой прессы, как процесс об ожерелье. Современники инстинктивно почувствовали его роковую сущность.
Даже в далекой в ту пору от политики и забытой Богом Венгрии люди не остались равнодушными к этой истории. Отец-иезуит Дьёрдь Алайош Сердахей откликнулся на нее латинским стихотворением, в котором упомянул всех мифологических персонажей, в чьих судьбах ожерелья сыграли гибельную роль:
Самое яркое воплощение процесс об ожерелье обрел в произведениях современников — гениальных представителей немецкого классицизма. Как мы уже упоминали, Гёте посетил в Палермо семью Калиостро, после чего написал пьесу «Великий Копт», посвященную нашумевшему процессу. Это далеко не лучшее произведение великого веймарца, но он, случалось, писал и хуже. Действующие лица тут не имеют имен — только титулы, причем у некоторых из них титулы не столь высокие, как у их прототипов. Королева у Гёте стала герцогиней, кардинал — обычным епископом, правда Калиостро остался графом, а де ла Мот и его жена превратились в Маркиза и Маркизу. В пьесе, в отличие от реальности, все заканчивается благополучно: некий Риттер, влюбленный в девушку, прототипом которой является д’Олива, вовремя разоблачает обман (сразу после сцены в беседке Венеры), злоумышленники наказаны, добродетель торжествует. Граф, то есть Калиостро, вносит в пьесу элементы буффонады: Гёте сделал из него весьма комичную фигуру, проявив блестящее чувство юмора.
Шиллера же история Калиостро вдохновила на создание великолепного романа о призраках «Духовидец», к сожалению оставшегося незаконченным. Некоторые считают, что и знаменитая драма Шиллера «Дон Карлос» написана также под впечатлением нашумевшего процесса об ожерелье. И в самом деле, некоторые эпизоды пьесы вызывают в памяти уже известные нам события. Она начинается с того, что Дон Карлос томится страстным желанием побеседовать наедине с королевой. Им устраивают тайное свидание. Королева точно так же страдает в путах постылого придворного этикета, как и Мария Антуанетта. И дальнейшие события развиваются вокруг писем — украденных, добытых обратно, попавших не в те руки и так далее… Сплошные письма, как и в истории с ожерельем. А несчастный король, одинокий и вечно обуреваемый сомнениями: верна ли ему супруга? Вполне можно допустить, что прообразом этого персонажа послужил Людовик XVI. Такое предположение не лишено оснований. Шиллер довольно долго трудился над своей пьесой: первый акт написал в 1785 году, а завершил работу в 1787-м, то есть пьеса создавалась как раз в те годы, когда дело об ожерелье буквально не сходило со страниц европейских газет. Как известно, Шиллер всегда проявлял живейший интерес ко всем сенсационным уголовным процессам.
А теперь, как и подобает, мы в заключение вкратце познакомим читателей с дальнейшими судьбами наших героев. О короле и королеве уже написано достаточно. Известно, что они вышли на авансцену Истории, приняв мученический венец. Мы расскажем, что стало со всеми остальными.
Жанна де ла Мот, сбежав в 1787 году в Англию, некоторое время купалась в лучах славы, процветая на литературной ниве за счет всеобщего интереса к процессу об ожерелье. Но вскоре этот интерес пошел на убыль, что явилось для нее сильнейшим ударом, от которого ей уже не суждено было оправиться. Она начала опускаться и, впав в страшную нищету, докатилась до самого дна лондонского общества. В 1791 году, по-видимому в припадке истерики, она выбросилась из окна и разбилась насмерть. Де ла Мот пережил свою жену на сорок лет, о его судьбе нам мало что известно, но, во всяком случае, она складывалась не слишком удачно. На старости лет он вернулся во Францию и в 1831 году закончил свои дни в парижском приюте для бедняков. Роковое «сокровище нибелунгов» не принесло ни одному из них ни счастья, ни богатства.
Роган два года провел в изгнании, после чего ему разрешено было вернуться в Страсбург. Это произошло как раз в канун революции. Как лицо высшего духовного сана он вошел в состав Генеральных штатов. Позже его обвинили в контрреволюционных происках, но он отказался явиться в суд. С 1793 года Роган возглавлял епископство в Эттингейме. А когда в девятую годовщину республики директория заключила с папой римским конкордат, который давал ей право назначать епископов без согласия апостольской столицы, он сложил с себя епископский сан и вернулся в свой замок, где и умер в 1803 году, — всеми забытый, гордый и молчаливый осколок Старого Режима.
Николь д’Олива после сенсационного процесса приобрела исключительную популярность. Молодые люди из самых аристократических семей наперебой добивались ее благосклонности. Д’Олива сначала отдавала явное предпочтение Блонделю, своему молодому адвокату, который проявил столько усердия, чтобы доказать ее невиновность; но потом из множества воздыхателей вновь выбрала верного Туссена де Бозира, отца своего ребенка. Ходили слухи, что впоследствии, во время революции, он стал тайным полицейским осведомителем.
Мадам Кампан до самого конца сохраняла трогательную и самоотверженную преданность своей госпоже, а после ее гибели основала женскую школу в Сен-Жермен-ан-Ле. Затем Наполеон поручил ей руководство институтом благородных девиц в Экуане. По иронии судьбы, для мадам Кампан, которая благополучно пережила и революцию, и наполеоновскую диктатуру, не нашлось места у ее прежних хозяев — Бурбонов, вернувшихся на свой трон. Тогда она взялась за мемуары, задавшись целью обелить память покойной королевы, чем и занималась до самой смерти, последовавшей в 1822 году.