– Вряд ли ему по карману «Порше», – сказал, будто расслышал ее мысли, Иннокентий. – Скорее всего, он ездит в троллейбусах… И если его до сих пор не обнаружили, значит, он не просто хорошо образован. Он еще и очень умен.
Маша зябко повела плечами – ей вспомнился лежащий эмбрионом архитектор с медалью, наколотой прямо на кожу. «И кроме того, очень жесток, – подумала она. – Наверное, вокруг него стоит блестящей громадой сверкающий чистотой Небесный Иерусалим. Он слышит райское пение и не слышит стонов своих жертв, он холоден и неприступен, как тот самый смарагд и яспис»…
Иннокентий поставил ее машину, которую она делила с мамой, в гараж и проводил до двери.
– Спокойной ночи, – сказал он ласково, глядя на нее с жалостью.
Маша улыбнулась, чмокнула его в щеку и обняла: ей ужасно не хотелось спать сегодня одной. Не одной, но и не с Кентием же!
Маша зашла в темную квартиру и разделась, не включая света в коридоре, чтобы не потревожить мать с отчимом. Их мерное, спокойное дыхание слышалось из дальней комнаты, и Маша впервые обрадовалась, что в доме есть мужчина. Она легла в постель и долго согревалась, свернувшись клубком, грея ступни по очереди ладонями и отгоняя страшные картинки. А сон, когда он наконец пришел, оказался вдруг ужасно красивым.
Ей приснилась средневековая Москва, где церкви стояли на каждом перекрестке. Стены были расписаны травами, цветами и птицами, и, задрав голову, Маша смотрела на горящие на солнце купола. Она шла по деревянной мостовой, жадно оглядываясь по сторонам, – везде цвели сады, слышались петушиные крики, мычанье коров и птичье пение, пахло свежескошенной травой. Куда бы ни поворачивалась Маша, отовсюду был виден изгиб коричнево-красных зубцов Кремля, раскинувшегося над покрытыми сочной зеленью берегами Москвы-реки. Во сне Маша с легкостью переносилась с Боровицкого холма на низину Замоскворечья, потом на Швивую горку. И все, открывающееся глазу, было красиво и ново, свежо, как в начале мира, где не было еще человека, но были уже сады и храмы, с возносящимися над ними бессчетными куполами. И все казалось логичным и правильным – все улицы сходились к воротам Кремля; башни Китай-города, Белого города и Скородома, чем ближе к Кремлю, становились все выше и многочисленнее; а когда Маша внезапно обнаружила себя сидящей прямо на звоннице колокольни Ивана Великого, то оттуда как на ладони открылся уж совсем захватывающий вид на хороводы древних монастырей. Первый, узкий, состоял из Алексеевского, Крестовоздвиженского, Никитского, Георгиевского, Златоустовского и Ивановского. За ними, уже шире, раздольнее, на высоких склонах Неглинной, стояли Высоко-Петровский, Рождественский, Сретенский… А дальше, теряясь в утренней дымке, виднелись, уже в полях, монастыри-сторожи: Новодевичий, Ново-Спасский, Симонов, Андронников, Данилов, Донской.
Маша проснулась с чувством благодати, которое не испытывала с детства. Когда просыпаешься утром и знаешь, что под елкой – подарки и вокруг кольцо из тепла и родительской вечной любви. И только под душем его несколько растеряла, смущенно подумав, что такую вот сусальную Русь несут в себе все идейные националисты. Там у них тоже – небо, златые купола, румяные ребятишки, девки-красавицы в кокошниках. Но, одернула она себя, по крайней мере, в ее сне, где так красиво, хорошо и глубоко дышалось, так смотрелось вдаль, все было честно. Там не было человека.
Она уже вылезала из душа, когда задалась вопросом: интересно, а как оно устроено в голове у убийцы? Неужели приторный, растекающийся патокой вариант? И сама себе ответила с какой-то внутренней уверенностью – нет. Нет там сусальностей. Он не идиот, ее убийца. Он все знает про человека. Но не прощает, а убивает.
Маша вышла из ванной и села за стол. Отчим подмигнул ей за чашкой кофе, а мама усиленно гремела, стоя к ней спиной у плиты. И чем только нашла греметь поутру? В кастрюлях вроде ничего не варилось. Маша улыбнулась – повышенный звуковой фон, вызванный кухонной утварью, был способом дать понять: Наталья тоже хочет, как нормальные матери, иметь какую-никакую информацию о личной жизни дочери! То, что Маша пришла домой заполночь, могло говорить в понимании матери только о романтическом свидании… «Ах, мама, – думала Маша, отпивая сваренный отчимом, как всегда отличный, кофе. – Знала бы ты,
Она могла легко оправдаться и поведать за семейным столом, что романтики – не было. Но тогда бы пришлось что-нибудь рассказывать и завтра, и послезавтра, и так каждый день. А Маша про себя рассказывать не любила: папа называл ее «девочка в себе», а мама характеризовала ее нелюбовь к доверительным беседам, как «проклятую отцовскую скрытность».
– Ты замечательно выглядишь, мамочка! – сказала Маша, вставая из-за стола и чмокая мать в отлично прокрашенный затылок.
– Да? – Мать обернулась и кокетливо улыбнулась.
– И я тебе то же самое говорю! – услышала Маша уже в коридоре голос отчима.
– А она вообще лицо-то мое видела за завтраком или только спину? – донеслось до нее задумчивое материно.
Но Маша уже проскочила за дверь.
Андрей
Андрей постигал ответы на основные вопросы мироздания там же, где и подавляющее большинство человечества, – в сортире. Он думал о том, что у того же Ельника, пусть даже в еще более забытой богом деревне, чем его вполне цивильный дачный поселок, унитаз с настоящим сливным бачком и полом под мрамор. А у него под ногами проваливающиеся половицы, а уж про бачок не стоит и заикаться… Даже у среднестатистических дачников, наставительно сказал себе Андрей, есть биоагрегат. А у него? Какая-то чистота совдеповского стиля: вон, даже газетки на гвоздике! Фу, гадость! Кстати, о газетках: Андрей открыл дверь сортирного домика и рассмотрел страницу. Так и есть – вездесущий «МК»!
Иногда, когда Андрей добирался до места жительства на электричке, он покупал ее у проходящих коробейников для расслабления мозгов. Вот, например, криминальная хроника… Что-то звякнуло в памяти: будто монетка покатилась под диван, ты о ней забыл, но она еще там, в царстве пыли. Что-то он уже читал – но не в аналитических справках и не в художественной литературе… Что-то про мать солдата, что получила домой тело сына, а оно оказалось удивительно легким. И немудрено – в теле недосчитались сердца, почек, печени… По официальной версии, солдатик покончил жизнь самоубийством. Монетки, монетки – четырнадцать штук в полом теле у Ельника.
Андрей побежал в дом, где его ждал Раневская с такой наглой мордой, как будто вчера не ухайдакал плюс к хваленому «Педигри» еще с пяток купленных Андреем сосисок.