Книги

Прикосновение к человеку

22
18
20
22
24
26
28
30

— Что с тобой? — всплеснул руками Боря. — Где ты взяла пудру? Зачем напудрилась?

— Ничего я не напудрилась. Одно ваше испорченное воображение. А вы, — обратилась она ко мне, слезы уже струились, прокладывая дорожки по запудренным щекам, — а вы, — дрожащим голосом сказала девочка, — всегда были невоспитанным человеком. Не напрасно мама говорит, что вы сорванец, большевик и Борю до добра не доведете…

Как пойти теперь туда? Но что же с ним, с моим Борей? Что со Стивкой? Что с Зикой? Все неслось куда-то безотчетно.

Но вот как-то Боря сам постучался ко мне, осмотрелся, заговорил, и я услышал действительно невероятные новости, исполненные тревоги, а то и печали.

Было над чем задуматься: кружок распался. Зиночка Шишова вышла замуж за большевистского комиссара и тут же уехала в глушь уезда. Багрицкий еще писал иногда стихи-газеллы о Персии, куда в семнадцатом году он успел съездить в качестве земгусара, но теперь тоже стал комиссаром и пропагандистом в красной газете, уезжает на фронт против белополяков в большевистском бронепоезде. И это еще не все! Главная и потрясающая новость в том, что Боря теперь один: его родители бежали от большевиков за границу, перемахнув через Днестр, а Боря в последнюю минуту сбежал от родителей и теперь живет у своей тетки…

— Боря! — воскликнул я, как будто он забил наконец долгожданный гол. — Я так и знал: ты не мог поступить иначе!

Теперь мне особенно не терпелось встретиться с чекистом Стивкой, рассказать ему, каков Боря Петер. «Вот тебе и родимое пятно, — думал я с восторгом и обновленной любовью. — Вот тебе и «яблочко». Вот теперь я и подсуну Стивке факт: бывает и так, что яблоко укатывается далеко от яблони».

Обесчещенный толпами беглецов, обезжизненный и ограбленный, уже совершенно лишенный знаменитой эстакады, разобранной на дрова, после ухода белых порт оставался запретной зоной. На пустынных водах вдали белел мертвый маяк. Весенние штормы доламывали разбитый брекватер. Беляки все угнали. Опустели причалы, у которых когда-то стояли элегантные пароходы «Мессежери-Меритим», а позже двухтрубный с позолоченным бушпритом «Алмаз» и старый пузатый броненосец «Синоп», осуществлявшие «власть кораблей».

С ведрами в руках я все-таки попытался было пройти к пакгаузам, где когда-то помещалась квартира Стивки, — меня встретили выстрелы и матерщина.

Тут больше нечего было делать, а мне о многом нужно было переговорить со Стивкой. Многого я не мог забыть, и прежде всего — чувства вины перед ним. Всякий раз, когда я думал о Стивке, оживлялось это чувство. Все-таки было что-то нехорошее в том, как тогда — прошлой осенью — уклонился я от приглашения на серьезное и, должно быть, опасное революционное собрание.

Вероятно, поэтому, думалось мне, так недружелюбно отнесся Стивка к приглашению в наш кружок, так грубо обошелся с Зикой: зуб за зуб!

Но — Зика, Зика! Зинаида Константиновна Шишова! Вот какова она! Вот каковы мы все! И я снова слышу ее певучий голосок: «Мы никогда не изменим революции. Правда, львенок?»

В ту весну мы надолго расстались с Шишовой.

Как-то позже Боря прочитал мне письмо, полученное им от Зики, в письме было стихотворение, названное «Послание к друзьям»:

Город милый, город южный, Слезы капают с пера. Здесь ли мы семьею дружной Проводили вечера, Здесь ли мы на зов акаций Выходили из ворот, На манящий шелест платья, На головки поворот… Здесь мы пили и гуляли, Ночью плакали тайком И любовные печали Утоляли коньяком… Ты, Олеша вдохновенный, Рыцарь маленьких актрис, Почитатель неизменный Золотых Фиордализ! Эмигрант страны персидской, Обрусевший в этот раз, Милый Эдуард Багрицкий, Как же я покину вас! Все стихи и всех поэтов Знающий наперечет, О, объехавший полсвета Этикетов звездочет! Или со стрелой Эроса Ты, всех женщин впереди Розу нежную Пафоса Возрастившая в груди; Знаменитая певунья И — за правду не сердись — Ослепительная лгунья Аделина Адалис… У себя, на светлом юге, Память к прошлому храня, Вы бокал последний, други, Подымайте за меня.

Осенью этого же года, заодно со стаями озябших галок, я стал носиться на тачанке по сырым степям Одесщины. Шла борьба за хлеб, за середняка, за незаможника. В этих тревожных сиротливых разъездах юному борцу против кулацкого засилья больше всего хотелось горячего борща и вареников. На селе все это было, и нужно только было уметь веселым бойцам продотряда расположить к себе хозяйку того или другого хутора.

За бескрайней черноморской степью, пахнущей разрытым черноземом паров и холодным ветром, за оврагами, поросшими будяками, за оврагами-ярами синел бандитский в ту пору Савранский лес. Там, в какой-то Лесной коммуне; на окраине большого полумолдаванского села, жила со своим мужем комиссаром Зика Шишова. В письмах к Боре она приглашала и меня навестить ее, но мне так и не удалось побывать за тем лесом: наш отряд отсекло начавшееся в районе кулацкое восстание, поддержанное немцами-колонистами. Полумолдаванское, полунемецкое село с длинным смешным названием Валегоцулово, как ни приманивало к себе, оставалось недосягаемым. Стыдно сказать, но мы и в самом деле едва унесли свои шкуры. Мы едва поспевали кормить коней.

На одной из коротких и беглых ночевок в степи, под вонючим кожухом, общим с чубатым молдаванином Костой, недавним бойцом отряда Котовского, я узнал то, что давно не давало мне покоя, — судьбу Стивки Локоткова.

Все началось с того, что измученный, усталый, сонный Коста Сахно вдруг пробормотал у меня над ухом:

— Ото повстання… повстання… а ей-бо, е разны повстання. А шо — не так? Вот ты грамотный…

Сахно был сам из Валегоцулова — каково же было ему чуять дым своего селения и не сметь войти туда! И он стал вспоминать о том, как в Одессе котовцам помогал повстанческий отряд в самом городе; он восхищался бесстрашием хлопцев этого отряда. Оказывается, там были и фабричные и грамотные — вроде меня.