Поезд тормозил. Я прилип к стеклу. На платформе проплыл дед с рюкзаком, два бритых мужика в кепках, легко одетая девица с летней сумочкой, тетка с чемоданом и корзиной.
Тронулись дальше. Глинская сидела у приоткрытой двери, прислушиваясь, иногда выглядывая в коридор.
Потом мы еще дважды останавливались. В поезд сели, точно, все те же: бритый мужик в кепке, старуха с рюкзаком, две иззябшие девицы и тетка с чемоданом и ребенком.
Поезд опять летел в непроницаемом мраке.
— Только монаху не спится, четки перебирает. — Глинская устало потянулась. — Так. Еще пять остановок. Последняя отпадает, Тверь — преддверие Москвы…
Вдруг она замерла. Я сунулся в коридор и увидел, как монах, бредущий из туалета, замешкался у Лизиного купе. Потом он сунул руку под рясу, достал что-то и приложил к двери… Ключ! — понял я и, отпихнув Глинскую, рванул вон из купе. Монах уже заходил к ним.
Я никогда не дрался, только в детстве, — эта сфера, увы, осталась вне поля моей деятельности. И я не умел драться и не мог, кажется, ударить человека по лицу. Но сейчас, несясь по коридору, чувствовал, что сжимаю в руке вазочку из толстого стекла, которую машинально схватил со стола.
Вбежав в купе, из-за черной спины монаха я заметил Лизу, испуганно вжавшуюся в угол, и храпящего Гришку. Больше не раздумывая, я ударил вазочкой по черной кудлатой голове. Удар пришелся вскользь — рука съехала ему на плечо. Я снова ударил. Монах обернулся — передо мной было удивленное и почему-то очень знакомое лицо. Но теперь я уже исступленно бил это лицо. Рукав рясы взметнулся, точно пытаясь остановить меня. И я ощутил на разом ослабевшей своей руке теплую влагу. Из последних сил я опять ударил — ваза захрустела. Монах медленно оседал. В его отсутствующих глазах было томление.
В купе влетела Глинская и захлопнула дверь.
— Свет! — скомандовала она и сама его включила.
На полу черным мешком сидел монах с разбитым в кровь липом и стонал. Из-под его отклеенной бороды торчал рыжий клок волос. А я все сжимал осколки вазочки.
Кто-то, наверное Глинская, ухватил монаха за дремучую шевелюру и сдернул ее — на полу сидел окровавленный Гришка. Другой — и не думал просыпаться.
Кто-то осторожно разжимал мне пальцы, а я инстинктивно не давал. Потом мы с Лизой стояли над раковиной. Хлестала жгуче-холодная вода. Лиза, низко наклонившись, вынимала из моей ладони стекла. От локтя вниз у меня на руке шел длинный глубокий разрез — след Гришкиного ножа. Из него сочилась кровь. Я смотрел на это как на чужое. Передо мной мучительно стояло недавнее Гришкино лицо, его испуганные, почти родные глаза. Видимо, у меня был шок.
Когда мы вернулись в купе, второй Гришка, уже умытый, полулежал на лавке. Наш Гришка сидел напротив и очумело пялился на него. На столе в полиэтиленовых пакетах виднелся нож, осколки вазочки, какие-то баллоны. Глинская поднялась нам навстречу.
— Вот, попробуй втолкуй этому балбесу, — улыбнулась она, — что он все Царство Небесное проспал. Скоро Тверь. Их сейчас снимут с поезда…
— Кого?
— Гришек. Главное, чтобы не перепутали. Слушай теперь внимательно. Я и ты здесь ни при чем. Гришка сам оказал сопротивление. Лиза — свидетель.
Я сидел рядом со вторым Гришкой, впавшем в безразличие. Лиза туго бинтовала мою руку.
Поезд начал тормозить перед Тверью. Мы с Глинской ушли в свое купе. Когда поезд встал, по проходу забухали ботинки тверской милиции.
Глинская бережно взяла мою забинтованную руку и прижала к своей щеке. Я хотел отдернуть — сквозь бинты проступала кровь. Она не выпустила.