Утром он был в порядке: подтянут, собран, выбрит до синевы. Утренний кофе — настоящий, не растворимый — он выпил мелкими, неторопливыми глотками, затем привычным движением надел респиратор и вышел под серый дождь.
ГЛАВА 6
Оттирая под краном очередную морковь, тщательно выдавливая черноту и подтеки начинающейся гнили, Женька снова услышал крик. Дикий, нечеловеческий, звериный. Он проникал сквозь массивную металлическую дверь и сквозь Женькино нежелание слышать. Женька уже не был уверен, Пашкин ли это голос. Что делали с ребятами эти подонки, он не знал, не мог и не пытался выяснить. До него пока очередь не дошла. Однако она наверняка движется. Каким номером он в ней стоит? Женька бросил морковь на топчан и сам сел туда же, плотно прикрыв ладонями уши. Звуки оборвались. Какое-то время он так и сидел, чуть покачиваясь, не глядя в сторону видеокамеры, практически не шевелясь. Затем осторожно убрал ладони. Криков больше не было слышно. Он не хотел задумываться над тем, что это означало. Это могло означать что угодно. Нервничать, не имея силы что-то изменить, — это непозволительная роскошь в его положении. Почему-то захотелось умыться, хотя бы сполоснуть лицо. Он встал и шагнул было к раковине, но вдруг пошатнулся. Все вокруг качнулось и поплыло. Стены камеры странно заколебались, металлическая дверь потеряла свои контуры и обрушилась ему на глаза удушливым пятном. Странная рябь плескалась везде, со всех сторон его обступали острые, царапающие сердце пятна, и Женька почувствовал, что все вокруг переворачивается и пол несется ему в глаза.
Он лежал лицом вниз.
Не сопротивляться, не шевелиться, не бороться за жизнь. Поздно. На вязкие волны это уже не походило. Сквозь него рушился ревущий, бешеный, стонущий поток. Пираньи рвали его душу на куски; пульсирующие комки слизи пожирали мозг, грызли, въедаясь все глубже и глубже, беззвучно грохотали, лопаясь где-то там, внутри, невидимыми вспышками кровяных сосудов, затягивали в омут, в водоворот, из которого выбраться будет уже невозможно. Женька тонул в мутных, багряных, душных сумерках, с трудом удерживая контроль над остатками сознания. Его ломало и корежило так, что пальцы рук судорожно подергивались; ни о какой теплоте и расслаблении не могло быть и речи. Ниагара грязной, помойной воды, удар ломом по позвоночнику, обжигающий смерч ядовитых насекомых, воплем выворачивающий внутренности. Когда-то Женька многое, действительно многое умел, он был почти профессионалом в у-шу и йоге, но это уже не имело значения. Это было в другой жизни, в другом мире. Того Женьки больше не существовало. Некто, барахтающийся сейчас на границе мутного кошмара, не был Женькой. Безликий, почти безумный от ужаса человечек, который не хотел растворяться в пузырящемся зловонии.
Пальцы судорожно скребли пол, и он чувствовал, что еще немного, и они вцепятся, разорвут его собственное горло. Ему трудно было дышать, хотя воздух был светел и чист. Фильтр работал превосходно. Его тело выгибалось, повинуясь чужим приказам, выгибалось почти в кольцо, по которому пробегали змеиные всплески, и снова тряпкой падало на пол, и стены шатались, и нечем было дышать без легких. Он не мог ничего, он был куклой, руки и ноги которой дергались, повинуясь приказам невидимых веревочек, он был дергунчиком, картонным паяцем, что может сложиться вчетверо и разогнуться вновь, он был резиновой игрушкой, из которой то выпускали весь воздух, то надували так, что глаза его выкатывались из орбит. Он уже не мог перевернуться, не смог бы, наверное, даже поднять руку — из последних сил Женька старался не сорваться еще ниже, туда, где черной ваксой растекалось безумие. Он балансировал на тонкой, еле уловимой грани, он весь был уже в накатывающей грязи, но иногда еще оставался прежним Шаталовым Женькой из Красноярска; иногда у него получалось отбиться на какую-то долю секунды, на несколько секунд, хотя времени давно не существовало, и когда ему удавалось вынырнуть, пальцы как будто начинали подчиняться и чуть-чуть теплели, а измученный мозг жадно глотал мгновение передышки; но потом натиск усиливался, и он снова срывался на самый край, и снова катились на него, поднимались изнутри грязные пустые пятна, свирепая, бессильная ярость сменялась ужасом, и черная вакса кляксами захлестывала его мозг, а он пытался уйти от нее в спасительные зеленые сполохи. Он не имел силы выгребать против этого течения — это был водопад; он с грохотом летел куда-то вниз, в пропасть, увлекаемый мутной, осклизлой жижей, но он боролся за каждый глоток воздуха и старался хоть иногда обходить камни.
— Ну вот и все, сержант. Кончился твой бойскаут. Сдох. — Плотного сложения лейтенант с интересом следил за экраном.
— Тойфел ты, Мержев. Так никто не делает. От такой дозы и слон бы свалился.
— Ничего не знаю. Все как договаривались, все строго по инструкциям.
— По каким инструкциям?! Кто же это новичкам сразу норму-прим дает? Кто так делает? Костолом. — Белобрысый санитар старался говорить уважительно, но был явно раздражен.
— А это серия бис. Ты почитай инструкции-то. Здесь подход индивидуальный. А заодно почитай устав, там кое-что о субординации написано.
— Даже в серии бис так не делают. Это же чистой воды убой, все равно что электрошоком.
— Раньше не делали. Вам же надо каждый дергунчик проверить. Ручки, ножки. Пальчики. Запротоколировать каждую соплю да каждый грамм дерьма, как для гильбронавта. Когда глаза на лоб вылезли, когда глаза на лбу лопнули… Ты сам свои протоколы почитай. Гуманист.
— Нет, но… — белобрысый замялся, — надо же по пунктам… По полной программе. Ты ведь и записей не сделал. Это не считается.
— Милый, ты о какой полной программе говоришь? Ты что лепечешь? Мы о чем спорили? Полчаса времени. И не нарушать. А я, милый, инструкции не нарушал.
— Ты ее применил так, что за полчаса из материала манекен сделал.
— Так ведь мы об этом и спорили, сержант. Применил. Но не нарушал. Так что с тебя литр.
— Да ты…
— Что?
— А, хрен с тобой. — Санитар расстроенно махнул рукой. — И как ты бирку шесть-восемь списывать будешь?