Книги

Песни, запрещенные в СССР

22
18
20
22
24
26
28
30

Образу бесстрашного литературного воителя, сложившемуся у меня к тому времени, реальный Галич не соответствовал. Крупный, лысоватый, усы, тяжелое умное лицо. Скорей уж доктор наук, или, например, хирург, или умный, но пьющий преподаватель провинциального института. Гитара в чехле, которую он, как и прочие, держал в руках, с ним плохо вязалась: инструмент молодежный, а ему было где-то к пятидесяти.

Похоже, и Александру Аркадьевичу поначалу было не по себе на юном празднестве, он молчал, держался в сторонке и вообще среди румяных и лохматых коллег выглядел старшеклассником, из-за педагогической неувязки сунутым временно в группу приготовишек. Впрочем, в плане творческом так примерно и было. Среди участников фестиваля оказалось несколько человек одаренных и удачливых, впоследствии получивших большую известность, а, скажем, Юра Кукин и тогда уже ее имел. Но Галич-то был не одарен или талантлив, он был великий современный поэт, и все мы вокруг это понимали. Конечно, слово потомков впереди: может, причислят поэта к лику классиков, может, вскоре забудут — их дело. Но суд потомков бессилен отменить вердикт современников. В шестидесятых и семидесятых годах двадцатого века Галич был в России великим бардом: это факт, и его нельзя отменить, как нельзя результат футбольного чемпионата перечеркнуть розыгрышем следующего года.

Мы все тоже держались с Александром Аркадьевичем довольно скованно, боялись навязаться, надоесть, просто погубить банальной болтовней драгоценную творческую минуту. Да и не было опыта общения с великими: черт их знает, как вести себя с ними, принадлежащими чуточку нам, но в основном все-таки человечеству. Так что стремительно складывающееся фестивальное общество было само по себе, а Галич сам по себе.

К счастью, вечером длинного и редкостно насыщенного первого новосибирского дня я увидел другого Галича.

Что это были за песни, говорить не стану — нынче настоящий, не урезанный Галич хорошо известен, а там был именно настоящий, “избранный” Галич, вся его классика. Помню, лишь одна песня прозвучала бледно: единственная о любви. Что поделаешь — в большинстве своем даже очень крупные поэты не универсальны. У кого некрасовский талант, у кого есенинский…

Мы молчали. И не только потому, что после отточенных песенных слов любые свои прозвучали бы убого. Было невозможно представить себе только что услышанные стихи на официальной советской сцене.

Видимо, Галич тоже почувствовал это и решил нам помочь.

— Смотрите, ребята, — сказал он, — песен много, можно выбрать те, что поспокойнее.

Концерты в Академгородке и в нескольких городских залах шли каждый день. Ажиотаж был фантастический. Помню расписание в одном из залов: первый концерт в полдень, потом в четыре, потом в восемь, потом в полночь. Видимо, нечто похожее было и в других местах. То ли с ужасом, то ли с гордостью рассказывали, как перед ночным концертом в огромном зале кинотеатра выломали дверь.

Александр Аркадьевич выступил только один раз: дальше власти стали стеной. Фестиваль — ладно, но чтобы без Галича.

Однако без Галича все равно не получилось. Его песни стали “показывать” на вечерах другие барды — ближе всего к первоисточнику получалось это у тогдашнего президента клуба самодеятельной песни Сережи Чеснокова, физика из Москвы, худенького парня, спокойного, вежливого и бесстрашного. Да и сам Галич пел, пожалуй, каждый день. Ведь помимо официальных, то есть платных, концертов, были иные: для ученых, для актива, для организаторов, для социологов, проводивших дискуссию по проблемам бардовской песни.

Вот Галич на сцене, скованно звучит первая фраза:

— Вы, наверное, думаете — усатый дядька, и вдруг с гитарой…

Поэту неловко, он словно оправдывается. И мне в зале чуточку неловко. Что на подмостках с гитарой — это, конечно, здорово. Но не на фестивале бы, в очередь с мальчишками, а во Дворце спорта, при битковом аншлаге, и чтобы на афише единственное имя… Но таких концертов у Галича не было и, что куда хуже, не было и у нас. Не его обездолили — страну обокрали…

С удовольствием и облегчением замечаю, что Галич наконец обрел нормальную компанию, без которой российскому человеку никакая слава не в радость. Он подружился с Юрой Кукиным. Кукина я до фестиваля не знал, хотя песни его слышал, и они мне не нравились, кроме одной, знаменитой: “Люди посланы делами, люди едут за деньгами, убегают от обиды, от тоски. А я еду, а я еду за мечтами, за туманом и за запахом тайги”. Остальные песни грешили сентиментальностью, и Кукин заглазно представлялся мне бледным тонкошеим молодым человеком со сладким голоском и женственными чертами. Оказалось, все наоборот: коренастый крепыш с хриплым голосом и криминальной физиономией. При этом Юра действительно был сентиментален и профессию имел — учить детей фигурному катанию. Пел он стоя, поставив ногу на низкую скамеечку и наклонясь вперед. Обаяние его было бесконечно, я орал и хлопал вместе с залом. Все-таки бардовская песня — совершенно особое искусство, ее нельзя разложить на составные, надо только слушать, причем в авторском исполнении. Тут не слова главное и не музыка — личность, на девяносто процентов личность. Юра и рядом с Галичем оставался личностью, они быстро перешли на “ты”, “Юра — Саша”, ходили вместе, и лица их обычно были сильно румяны, боюсь, не только от горячих споров об искусстве…

И как же перепугались власти! Впрочем — не зря! Новосибирск показал, какой взрывной, будоражащей силой, каким воздействием на слушателя обладал немолодой лысоватый человек с обычной гитарой. Больше колебаний не было: Галичу перекрыли все пути, кроме одного — в глухое безвариантное диссидентство. Он не уходил во внутреннюю эмиграцию — его отправили во внутреннюю ссылку без права переписки с народом.

Кстати, вскоре после новосибирского фестиваля, буквально недели через две, проявил себя загадочный четвертый микрофон: началась полоса неприятностей. Задела она и нас, и других участников смотра самодеятельной песни — у меня, например, закрыли две уже принятые книги. Но, насколько помню, никто ни о чем не пожалел. В конце концов за все положено платить. Ведь целую неделю мы были свободными людьми. Нам выпало счастье участвовать в последнем, предельно нерасчетливом и, возможно, именно потому удачном арьергардном бою “оттепели” — впрочем, может быть, это была первая атака еще далекой перестройки? А главное, мы надышались поэзией Галича на многие годы вперед.

Я уже написал, что новосибирский праздник вольной песни сыграл особую роль в жизни Галича. Да, вот так вышло, что это было единственное — подумать только, единственное! — его публичное официальное выступление на Родине. Первое и последнее. Лишь один свободный глоток воздуха перепал великому барду в любимой стране…»[23]

Репрессии в отношении Александра Аркадьевича начались, как известно, в начале семидесятых. Большинство исследователей склоняются к мысли, что последней каплей в чаше терпения властей и стало то выступление Галича в Новосибирске. Однако некоторыми высказывается и другая точка зрения.

«Существует версия, что гонения начались после легендарного сибирского концерта в 1968 году. Тогда он исполнил песню памяти Пастернака. И весь зал — более тысячи человек! — встал. Однако за то выступление Галича лишь пожурили в Союзе писателей, — пишет в интервью с Аленой Галич корреспондентка О. Барциц[24]. — Серьезные проблемы у поэта возникли позднее, когда его стихи были изданы за границей — в те времена это считалось страшным преступлением. Но советским властям не было дела до того, что сам автор понятия не имел о той злополучной публикации. Даже его биографию западные составители банально переврали — и не потрудились проверить ошибочные сведения.