Трудно понять, почему Горбачев не понимал, что отказываясь от конституционного закрепления «руководящей роли КПСС», легализуя многопартийность, он создает угрозу для всей вертикали власти в КПСС, которая держалась на ее единовластии. Ведь гласность, подрывающая идеологическую и моральную легитимность советского строя, тем самым лишала КПСС и моральной и политической опоры в обществе.
Правда, уже с XIX партийной конференции, когда он явственно ощутил (о чем говорил в цитируемых выше беседах со Славиным), что при сохранении власти КПСС его дни как лидера партии сочтены, Горбачев разрушает КПСС сознательно, надеясь сохранить в своих руках руль руководителя страны уже как легитимный президент, избранный Съездом народных депутатов СССР. Но все же сначала идея перестройки была связана с верой в то, что после демократизации КПСС способна выиграть борьбу за власть в честной и открытой конкуренции с другими партиями.
Конечно, если бы СССР не раздавил танками пражскую весну, то еще в конце 60-х на опыте изначально обреченных реформ Дубчека стало бы ясно, что советская модель социализма, установленная во времена Сталина в странах Восточной Европы, несовместима ни с политической демократией, ни с гласностью. Если бы не брежневская концепция ограниченного суверенитета, примененная на практике в августе 1968 года в Чехословакии, то за двадцать лет до перестройки были бы разрушены все шестидесятнические иллюзии. Стало бы ясно то, что всегда понимала антикоммунистическая оппозиция: в основе реального социализма лежит не коммунистическая сознательность и вера в идеалы коммунизма, как верил Горбачев, а железный занавес, цензура, политический сыск, уголовное преследование за инакомыслие, монополия КПСС на власть и диктат государственной идеологии. Все эти несущие основания советской системы как раз и были разрушены горбачевской гласностью, перестройкой с ее политическими свободами. Сознательный отказ Горбачева от применения насилия привел в конце концов не только к распаду советской системы, но и к распаду СССР. Свободой прежде всего воспользовались те республики СССР, которые в гражданскую войну 1918–1920 годов приобрели государственную самостоятельность, которые были присоединены к «социалистической России» путем вооруженной интервенции, путем оккупации Красной армией. Уже к концу перестройки, к 1991 году де-факто и республики Закавказья и республики Прибалтики приобрели государственную самостоятельность.
§ 3. Революция апологетов «красного террора»
Как типичная революция сверху, перестройка коренным образом отличается от августовской 1980 года польской антикоммунистической революции, от демократических революций конца 1989 года в странах Восточной Европы, которые были классическими революциями снизу, опирались на открытый протест населения против коммунистического режима. Между тем, внешняя сторона событий, к примеру события 22 и 23 августа 1991 года в Москве, разрушение памятнику Феликсу Дзержинскому на Лубянке, опечатывание зданий ЦК КПСС очень напоминала переломные события в странах Восточной Европы конца 1989 года. Но и этого могло не быть, если бы Горбачев 21 августа перехватил политическую инициативу и сразу после возвращения из Фороса в Москву поехал бы к защитникам Белого Дома, которые не расходились. Не следует забывать, что защита Белого Дома по своему политическому и юридическому содержанию была прежде всего защитой Президента и Конституции СССР.[45]
Все демократические революции в странах Восточной Европы 1989 года исходили из реставрационной идеи, из желания вернуться в национальную докоммунистическую историю. Перестройка и последующие после распада СССР в декабре 1991 года перемены в Российской Федерации были продолжением коммунистической, советской истории, опирались на символы и ценности советской истории.
И в этом вся сложность понимания того, что происходит сейчас в посткоммунистической России. Внешне и в странах Восточной Европы и в России мы имеем дело с одним и тем же распадом коммунистического тоталитаризма и с одними и теми же либеральными результатами этого процесса, с резким ростом политических свобод личности, с отменой политической цензуры и преследований за политические убеждения, со свободой печати, с многопартийностью, с либеральной эмиграционной политикой. Но все дело в том, что политические идеалы и политические мотивы, стоящие за этими внешне одинаковыми процессами, во многих отношениях отличаются качественно.
В странах Восточной Европы разрушали коммунизм, стремились к свободе, чтобы прежде всего вернуться назад, вернуться в национальную историю, в России, как я попытался показать выше, напротив, боролись с коммунистическим аппаратом, чтобы вырваться окончательно из истории российской государственности, выйти окончательно к европейским измерениям демократии и цивилизованности.
В странах Восточной Европы мы имеем дело с классическими контрреволюциями, с реставрационными движениями. В России, напротив, с попытками более последовательно воплотить нереализованные идеалы ленинской революции.
И поэтому при внешнем сходстве политических институтов в России и в странах Восточной Европы мы сталкиваемся с совершенно различным сопереживанием и настоящего и будущего. В таких странах Восточной Европы как Польша, Венгрия, Чехия, растет политический оптимизм, растет уверенность, что самое страшное уже позади. В России, напротив, чем дальше от 1991 года, тем больше и шире тревога, рожденная от неуверенности за будущее новой некоммунистической России. Либеральная интеллигенция, рассерженные горожане Москвы и Питера обеспокоены будущим полученных политических свобод. Остальная Россия, обеспокоенная ростом цен на продукты питания и ЖКХ, боится, что в один день все рассыплется – и власть, и экономика – и что от нашей страны ничего не останется. Нельзя не видеть, что после присоединения Крыма в марте 2014 года и начавшейся со стороны Запада политики изоляции России, неуверенность в будущем у думающей части общества резко возросла. И это еще очередной пример того, как мы в России расширяем внешнее могущество за счет ослабления внутреннего могущества, ослабления жизнеспособности нации в целом.
Но если вернуться к новой, посткоммунистической России, важно учитывать: в России мы имели дело с такими субъектами политических преобразований, которых просто не могло быть в подавляющем большинстве стран Восточной Европы. В странах Восточной Европы не могло быть и классического советского человека и классической советской интеллигенции и классических советских аппаратчиков типа Горбачева, а потом Ельцина.
События начала восьмидесятых, когда политическая жизнь СССР превратилась в бесконечную похоронную процессию, когда с интервалом в один год уходили в мир иной Суслов, Брежнев, Андропов, Черненко, конечно же, спровоцировали духовный кризис. Но это был кризис подсознания, которое устало от парада смерти и нуждалось в чем-то живом и энергичном. СССР в середине восьмидесятых ждал не смены режима, не перехода от коммунизму к капитализму, а всего лишь живого молодого лидера, который бы символизировал преимущество жизни над смертью. Духовные истоки перестройки лежат в инстинктивном отторжении от смерти, дряхлости.
В зону активного отторжения от советской системы попадала только наиболее активная часть интеллигенции, и прежде всего творческая, гуманитарная, чьи растущие духовные запросы постоянно вступали в конфликт с системой коммунистических запретов на информацию, на свободу слова, на свободу иммиграционной политики. В этом смысле советская система образования, воспроизводящая многомиллионную армию технической и гуманитарной интеллигенции, была, если выражаться словами Маркса, могильщиком коммунистического тоталитаризма. Но надо отдавать себе отчет в том, что духовные и политические запросы интеллигенции к началу перестройки не стали политическими и духовными запросами подавляющей части общества, то есть подавляющей части рабочего класса и колхозного крестьянства. Как правило эта часть общества уже давно научилась удовлетворять свой бытовой антикоммунизм, то есть свободу вероисповедания в рамках советской системы. Рабочие и крестьяне без страха посещали церковь и крестили своих детей, ибо они в отличие от советской интеллигенции не были включены в систему карьерных интересов, и им было абсолютно наплевать, что думает об их религиозной активности местное начальство.
Миллионы и миллионы людей с тех пор, как перестала работать сталинская система репрессий – в наиболее яркой форме это проявилось в брежневскую эпоху так называемого «застоя» – жили преимущественно бытовыми потребностями, жили добыванием хлеба насущного. Миллионы и миллионы жителей российских деревень и провинциальных российских городов, то есть Россия одноэтажных домов, были бы не прочь расширить свои личные подсобные хозяйства, были бы рады снятию ограничений на количество скота и земли, находящихся в частной собственности, но никто из этих людей не мечтал и не желал восстановления капиталистических поземельных отношений.
Горбачев был прав, говоря в начале 90-х, что нельзя переходить от прежней насильственной коллективизации к насильственной приватизации земли, что народ этого не примет. И, на мой взгляд, он был прав. Приватизация земли, когда предприимчивые люди присвоили себе за бесценок значительную часть национального богатства, создала мину замедленного действия, усугубила социальное неравенство, что в критическую минуту может обернуться политическим взрывом.
Несомненно, недовольство системой было велико среди простого народа, но вся проблема состоит в том, что в основе этого недовольства были те же коммунистические мотивы, тот же протест против «несправедливости», на этот раз против привилегий партийного аппарата, против этих «аппаратчиков», которые зажрались, имеют свои особые поликлиники, депутатские залы, ездят в черных «Волгах» и вообще оторвались от народа! В основе отторжения простого народа от коммунистической системы – речь идет по крайней мере о восьмидесяти процентах населения СССР – лежал не протест против тоталитаризма, не идея прав и свобод личности, а элементарный глубинный коммунистический эгалитаризм. Впрочем, и революции 1917 года были вызваны не столько жаждой свободы, сколько жаждой равенства.
Только в одном отношении настроения масс к началу перестройки были «белыми»: в отношении к религии, в стремлении восстановить в своих правах традиционные конфессии России и прежде всего православие, которое является религией подавляющей части населения страны.
Люди в массе не хотели к середине 80-х годов изменения общественной и экономической системы, ибо именно к этому времени, благодаря режиму Брежнева, целиком приспособили ее к своим потребностям. В колхозах и совхозах только ленивый не воровал, «несунами» становилась значительная часть рабочего класса, если, конечно, было что нести с завода. Именно в это время благодаря преуспеванию личных подсобных хозяйств значительная часть населения страны кормилась с колхозных рынков. В России с самого начала проблема преодоления коммунизма затрагивала национальную память тех русских, которые помогли победе большевиков и остались жить в России, чьи предки принимали активное участие в становлении советской власти, а потом в строительстве новой социалистической России.
Сам этот факт объясняет не только причины поразительной живучести коммунистической системы, созданной Лениным и Сталиным, но и специфику самопреодоления коммунизма и коммунистической идеологии в подобном, весьма органичном обществе. И только то обстоятельство, что советские рабочие и крестьяне оставались частью в рамках традиций русского православного быта, а новая социалистическая интеллигенция продолжала развивать некоторые традиции русской культуры, оставляло шанс, что рано или поздно обострится проблема восстановления связи времен. Хотя до сих пор нет никакой гарантии, что можно восстановить связь культурных времен, сделать достоянием новой России ту культуру, которая на протяжении семидесяти лет была изъята из духовного употребления. Речь прежде всего о русской религиозной философии конца XIX – начала XX века. Несмотря на то, что в последнее время благодаря усилиям патриарха Кирилла, именно русскую религиозную философию начала XX века начали рассматривать как духовную основу особой русской цивилизации. Впрочем (об этом я подробно скажу позже), сами отцы русской религиозной философии начала XX века были категоричными противниками учения Николая Данилевского об особой русской цивилизации.
В России для большинства нынешних русских проблема преодоления коммунизма с самого начала затрагивала глубинные механизмы национального самосознания, ибо согласие с тем, что коммунизм во всех отношениях есть зло, тупиковый путь развития, означает, что русские, пошедшие за большевиками, принявшие марксистскую веру, были морально и духовно невменяемыми, сами стали на путь национального самоистребления. Все дело в том, что логика истории требует выкорчевывать из своего сознания коммунистические ценности и коммунистические мифы прежде всего от потомков тех русских крестьян и рабочих, которые пошли за большевиками, достигли многого в жизни именно благодаря советской власти. Антикоммунистическая позиция воспринимается ими как покушение на свое, родное, кровное.