И Николай Бердяев, и Петр Струве, и Иван Ильин, и Георгий Федотов рассчитывали, что у нас все будет по правилам, что возрождение белой идеологии, то есть национального православного духа опрокинет коммунистическое мировоззрение, что иначе как под белыми, в широком смысле этого слова, знаменами русские люди не пойдут на штурм советской системы. Самое главное, все они, русские мыслители в изгнании, мечтали о сознательной, осмысленной, духовно и идейно запоздалой антикоммунистической контрреволюции.
Все русские мыслители, находящиеся в изгнании, видели и понимали, что смысл контрреволюции в России будет состоять в росте свободы, в освобождении от коммунистической опеки на работе, в мыслях и даже в формах отдыха у себя в доме. И здесь их мысль двигалась в рамках само собой разумеющегося. Раз «революция уничтожила в России всякую свободу», то смысл контрреволюции – ликвидация власти большевизма – будет соответственно «освободительным процессом, должна дать свободу, свободу дышать, мыслить, двигаться, сидеть в своей комнате, жить духовной жизнью».[58] В этой же связи, в связи с уникальностью большевистского деспотизма, рассуждал уже Семен Франк: «любой другой государственный и общественный порядок, вплоть до пресловутого азиатского деспотизма, кажется гуманным и либеральным установлением».[59] И действительно в нашей истории социализма после деспота Сталина любой другой Генеральный секретарь КПСС, любой другой вождь, даже подонок Берия, насилующий девчонок, выглядел либералом и реформатором. Русские философы были правы в том, что большевистская система породила в людях ненасытную жажду личной свободы, и что крах советской системы вызовет русскую вольницу. Кстати, Ельцину в начале девяностых многие прощали и утрату работы, и утрату средств к существованию, и утрату социальных гарантий только потому, что с его именем связывалось освобождение от всяческих коммунистических запретов. Кстати, невиданная в начале 90-х популярность Ельцина сама по себе опровергает основной тезис нынешних проповедников учения об особой русской цивилизации, согласно которому советская система была реализацией русского культурного кода. Тогда многие простые люди боготворили его за прямо противоположное, за то, что он освободил их от всех традиционных социалистических обязанностей и запретов, дал им право работать и не работать, пить и не пить, дал им то, в чем так нуждалась их душа. По этой причине и не было взрыва в начале гайдаровских реформ, по этой причине многое прощали самому Ельцину.
Николай Бердяев, как и Семен Франк, и Иван Ильин, исходил все же из русской органичности, русской природности большевизма, а потому полагал, что большевизм как духовную болезнь надо преодолеть прежде всего изнутри. Отсюда и постоянно повторяющийся тезис: «Русскую революцию нужно пережить духовно углубленно. Должен наступить катарсис, внутреннее очищение».[61]
Они видели и знали, что русскому человеку «нельзя ждать спасения от Европы». Идеологи грядущей контрреволюции предвидели, что Запад будет спокойно созерцать и ужасы коллективизации, и ужасы голодомора, и сталинские репрессии 1937–1938 годов. Запад будет созерцать все эти ужасы и никогда не станет на защиту прав тех, кого насиловала советская система. И мы действительно сами, к полной неожиданности и для Запада и для самих себя, всего лишь за несколько лет, с 1987 по 1991 год, разрушили большевистскую систему. И слава богу. Ибо сейчас мы не обязаны ни Западу, ни США своими свободами и реальными завоеваниями демократии.
Все русские мыслители, современники революции 1917 года и начала социалистического строительства в СССР понимали, предчувствовали, что ирония истории будет состоять в том, что большевистскому коммунизму суждено доводить до конца дело обуржуазивания России и русского человека, так и не завершенное к октябрю 1917 года. «Возможно даже, – писал в своей книге «Истоки и смысл русского коммунизма» Николай Бердяев, – что буржуазность в России появится именно после коммунистической революции. Русский народ никогда не был буржуазным, он не имел буржуазных предрассудков и не поклонялся буржуазным добродетелям и нормам. Но опасность обуржуазивания очень сильна в советской России».[62]
У нас в России большевистская революция, а потом коммунистическая система проделывали ту же размывающую работу, которую во Франции накануне революции 1789 года проделывал абсолютизм, а потом уже само буржуазное общество.[63]
Революция уничтожила не только привилегированные классы, но и все другие классы, все другие формы корпоративных связей, уничтожила дореволюционный рабочий класс, дореволюционное крестьянство, сословие купечества, казачество и т. д.
Одновременно произошло выкорчевывание человека из семейных связей, семейной истории, семейных преданий, выкорчевывание его не только из мира религии, но и из национальной истории, национальных традиций, преданий.
И такой голенький человечек, освобожденный от всего и даже от моральных заповедей, был завязан на коммунистическую идею через коммунистическое государство и коммунистическую партию. Ты мог не быть членом ВКП (б) или КПСС, но должен был свято верить в ее руководящую роль, понимать, что она, как у Маяковского, ум, честь и совесть эпохи. Но как только идейная связь начала ослабевать и одновременно устал карающий меч революции, коммунистический человек, оставшийся один на один с собой, стал просто социальным атомом, поглощенным только собой и в лучшем случае интересами своей семьи.[64]
Обуржуазивание советского человека, о котором писал в тридцатые Николай Бердяев, стало очевидно всем уже при Брежневе, в эпоху застоя, когда коммунистическая идеология полностью утратила свою витальность и превратилась в мертвые правила игры, в формальность.
И как только механизмы страха, механизмы насильственного коллективизма были сметены, на свободу вышел чистый и законченный индивидуалист, не думающий ни о чем, кроме своего благополучия, комфорта и наслаждений. Распад СССР как раз и спровоцировал индивидуалист, сторонник суверенитета РСФСР, который во имя желания сохранить контроль над главными ресурсами страны, над нефтью и газом, добровольно сдал всю русскую историю, а вместе с ней не только Кавказ и часть Сибири, но и Севастополь, Крым и т. д.
Все мы знаем, что Украину в свою очередь, в конце 1991 года, в том числе и русскоговорящую Украину, включая Крым, Севастополь, подвигнул на выход из СССР, из России так называемый «колбасный фактор».
«Сознательный» советский человек, живущий в УССР, тогда испугался, что в Киеве, Симферополе, Харькове и Одессе будет также пусто на полках магазинов, как в Москве и Ленинграде. Но ведь «сознательный» советский человек, проживающий в социалистической российской республике, ничем не отличался от своего собрата из советской Украины. Он хотел суверенитета, распада СССР, распада России по тем же шкурным, правда, не «колбасным», а «нефтяным» соображениям. «Сознательный» советский человек из РСФСР хотел, чтобы богатства недр Сибири принадлежали ему и только ему. «Сознательный» советский человек, живущий в РСФСР, не хотел, как он говорил, кормить республики Средней Азии, «всех этих казахов, узбеков, туркменов». Он, «сознательный» советский человек, тогда не знал, что в Казахстане и Туркмении находятся неисчерпаемые залежи газа и нефти.
Тотальное шкурничество по отношению к собственной стране и к национальной истории есть порождение эпохи последних двух-трех десятилетий жизни СССР. Хотя есть основания говорить, что и в 1917 году «шкурничество» играло не меньшую роль, чем в 1991 году. «Божий человек» в 1917 году разнес на клочки русский мир во имя куска земли. Точно так «сознательный» советский человек разобрал по кусочкам СССР, то есть социалистическую Россию.
От частного человека, который равен всем другим в свободе от всего социального, в советском человеке проявилось и то, что блестяще описал Токвилль, то есть «жажда взлета», убеждение, что каждый может быть всем, даже стать на место монарха. Все дело в том, что «в такого рода обществах, где нет ничего прочного, каждый снедаем страхом падения или жаждой взлета».[65] На наших президентских выборах, где каждый из кандидатов убежден, что он может стать президентом, даже охранник Жириновского, господин Малышкин, проявляется общее глубокое презрение к культуре в целом, презрение к культуре мысли, к образованности, к труду, ко всему, на чем держится человеческая цивилизация. Но это уже было во всех предшествующих революциях. «Или равенство или смерть» – это Гракх Бабеф во время Великой французской революции. «Каждая кухарка может управлять страной», – это Ленин накануне Великой октябрьской революции. И охранник Малышкин, пожелавший стать главой государства, во время президентских выборов 2004 года, уже в нашей демократической России.
Кстати, последний факт тоже подтверждает мой тезис, что в основе нашей контрреволюции, низвергающей коммунистический строй, лежал на самом деле этос большевизма. Наша парадоксальная контрреволюция на самом деле была вторым изданием большевистской революции. Такой финал советской истории мог предвидеть только всевышний.
Далее, нельзя не отметить, что русские философы уже в тридцатые, когда Сталин только начал создавать свой собственный самодержавный социализм, видели всю опасность, все драматические последствия, и прежде всего для российской государственности, «внезапного», как они писали, обвала коммунистической системы, видели в грядущей контрреволюции зерна хаоса, деморализации, распада. Все они, и как русские патриоты, и как специалисты по русской истории, понимали, что Россия без «сильной власти» не Россия, и что освобождение от коммунизма будет оправдано только тогда, когда Россия сумеет ее сохранить. «Как бы мы, – писал Николай Алексеев, – не расходились в определении будущего политического строя России, мы не можем не признать, что в ней возможен только политический строй, обладающий такой сильной властью. Сказанное обуславливается тем, что Россия не успокоилась еще от революционных бурь, и тем, что Россия искони привыкла к сильной государственной власти, и тем, что по громадным размерам своим она может быть связана и удержана только сильной властью».[66]
Так что призывы идеологов «Отечества» и «Единства» конца девяностых ушедшего столетия к «сильной власти» не были оригинальны. К сожалению, в девяностые и политики и эксперты мало считались с тем, что было сказано о России и особенно о судьбах советской системы российскими мыслителями начала XX века.
По крайней мере, они и предсказывали внезапный характер обвала советской государственности и одновременно его боялись.