Всеобщий переход на «ты», привычка называть людей по именам на предприятиях, в СМИ[183], привычный обмен поцелуями между мужчинами средиземноморских стран, за которым следуют демонстративные объятия в духе мафиози, коммерческая заботливость марок, расточающих вам бесконечные пожелания счастья, реки слез на телеэкране, в радиоэфире, где все друг друга чмокают, тискают, хватают за руки, целуют и пускаются в пространные бурные исповеди. Мы живем во времена сентиментальной истерии, когда прежние протоколы и политесы сданы в утиль. Можно подумать, что общество охвачено волной беспрецедентной любви, даже если до подлинной приветливости ей так же далеко, как синтетическому аромату до настоящего благоухания. И все-таки было бы ошибкой видеть в этой сентиментальности комедию, ширму для ужесточившихся социальных отношений, притворную чувствительность грубиянов. Она вызвана прежде всего искусственным характером отношений, сложившихся в современном городе, когда в конце XVIII века Европа повернулась к рыночной экономике и индивидуализму: сентиментальность должна изображать отсутствующее сплочение, в то время как клановые, родовые, корпоративные узы распадаются и утверждается любезность, регулируемая корыстью и надменной сдержанностью.
Чувствительность расширяет свое влияние по мере того, как увеличивается дистанция между людьми и распадается великая цепь союзов и взаимных связей, соединявшая при Старом режиме всех, от короля до последнего крестьянина. Сообщество, нация основаны уже не только на кровном единстве, религиозной идентичности, этносе, но на свободном договоре. То, что было естественным, должно быть перестроено, социальные отношения постоянно «перегреваются» с опасностью обрушиться. Солидарность, которая существовала внутри группы, в деревне, в семье — правда, ценой несвободы, — отныне должна утверждаться заново, чуть ли не разыгрываться, с риском впадения в угодничество: эта закономерность уже нигде не наблюдается, кроме Соединенных Штатов — там совершенно чужие люди проявляют к вам неумеренную нежность и затем тут же о вас забывают. Главное — выказывать сердечность, использовать симпатию и доверие в качестве военной тактики. Улыбка — это способ держать окружающих на расстоянии или убивать их под видом любезности. Современная задача — совместить автономию личности и сплоченность коллектива, не отказываясь от того или другого.
Отсюда — постоянное побуждение преодолеть эгоизм, идти к другим, чтобы компенсировать слабость нашего положения. Наше милосердие изменчиво, так как нами движут два начала: волюнтаризм и непостоянство. Мы горячо увлекаемся каким-то делом и также быстро остываем. Однако обнадеживает то, что наш идеал — объединение, в отличие от классической эпохи, сословного общества с жесткой системой правил, где господствовал идеал иерархии и надлежало держаться своего ранга, отвергая неподобающие союзы. Мы переживаем эпоху двойной непристойности — аффективной и эротической: свадьба Бриджит Джонс и Рокко Сиффреди, одновременный триумф секса и сюсюканья, «chick lit» (литературы для девочек) и трэша. Двойной прорыв на общественную сцену сантиментов и секса, вторжение слащавости и «hard». Приторность и порно имеют нечто общее: там и здесь нечто изливается — либо слезы, либо другие жидкости. Но в вечной оргии порно не меньше идеализма, чем в пошлости «розовых» романов: там и здесь приключение человеческой жизни одномерно — мерилом служит либо трепетное сердце, либо генитальная активность в полном объеме. Одинаковое стремление к высотам, будь то проявление нежных чувств или животного начала. С одной стороны, мармеладный парадиз для дурачков, с другой — исступленные спаривания воплощают одни и те же поиски своего рода чистоты жанра, чтобы мы перестали замутнять любовь, смешивая духовность и разврат, вожделение и воркование.
3. Сила дистанции
Сегодня любовь, со счастьем вместе, превратилась на Западе в глобальную идеологию, она стала нашим эсперанто, что позволяет преподносить нежность и злобу, ласку и таску в одной упаковке[184]. Это слово-буфер, грозное, поскольку неопределенное, оно закрывает дискуссии, перед ним склоняют голову. Кто не восхваляет это понятие в литературе, в песне, в кино, кто не видит в нем магического решения всех наших проблем? Любя, наказывают и тиранят, в том числе в лоне семей — ради «блага» детей; обо всем говорится на языке задушевности, сердечной близости, доверительного тет-а-тет. Чем шире распространяется любовь на словесном уровне, как губка, впитывающая все разногласия, тем больше полагаются на нее в качестве единственного средства разрешения проблем воспитания, служебных отношений, политики, сосуществования в городе.
Но не только любовь связывает людей, обеспечивает преемственность поколений, цементирует общество: она не может стереть социального и культурного детерминизма, она не заменяет институты, задача которых поверять временем эфемерные эмоции. Любовь не способна победить ненависть, ярость, смертоносное безумие, скорее, это дело разума и демократии, которые ограничивают, останавливают их разрушительную мощь. И совсем не любовь побуждает проявлять щедрость или сочувствие: мне не нужно любить обездоленного, которому я помогаю, голодных и страждущих, которым я оказываю денежную или материальную поддержку[185]. Для того, чтобы между людьми возникло нечто похожее на любовь, нравы, управление, государство должны были бы подчиняться другой логике, следовать не только законам прихоти, крутых поворотов, но воплощать постоянство, беспристрастность, спокойствие. Но общество — не океан нежности, и именно поэтому граждане могут отдаваться взаимным порывам с присущей им прекрасной непоследовательностью. Удержать общественный порядок на тонком острие любви, уничтожив таким путем подлость и несправедливость, — этот план не жизнеспособен: порядок эмоций должен сохранять некоторую автономию, не смешиваясь со всем остальным.
Ближнего создает любовь, — сказал шведский философ и богослов Сведенборг (XVIII век). Прекрасное, но неверное выказывание, ибо мой ближний существует, люблю ли я его или нет, мы живем среди тысяч анонимов, которым смешна наша заботливость, которые хотят только без помех заниматься своими делами. Мы встречаемся с немногими, с большинством мы лишь «пересекаемся», не всякое лицо для меня — загадка, которая велит любить человека (Левинас), служить ему. Я держусь со всеми на вежливой дистанции, не желаю им никакого зла. Благожелательная нейтральность должна быть modus’ом vivendi любого коллективного бытия. В городе, в семье первый императив — это помощь, а также спокойствие: не делай другому того, чего, по-твоему, он не должен делать тебе. Все люди имеют право, чтобы их оставили в покое. Одна из важных добродетелей коллективной жизни — прежде всего, умение отстраняться — то, что Стюарт Милль называл «no harm principle»: не вмешиваться, не надоедать, не лезть в чужую жизнь. Мои отношения с современниками многообразны: от любезности до страсти, включая равнодушие и даже аллергию. Главное — сохранять правильные интервалы, придерживаться середины между вторжением и забвением, ограждать людей от взаимных экспансий. Стендаль определял общество как взаимное удовольствие, которое дарят друг другу люди, априори индифферентные. Большая радость общественной жизни — проходить сквозь чуждые миры, вплетаться в различные контексты, наслаждаться переходом, транзитом, не становиться пленником какой-либо группы, быть свободным от социальной эндогамии, от фатальности кровного родства. Где более гнетущая атмосфера, чем в конгрегациях, члены которых посягают друг на друга и задыхаются от взаимных излияний? Это уже не общество близких по духу, а муравьиная куча.
4. Мудрость ожидания
Как не удивляться, что столько политических руководителей и глав предприятий используют риторику любви и самораскрытия, не боясь быть смешными? От Уго Чавеса, восклицающего: «Социализм есть любовь!», до Жака Ширака, объяснившегося нам в любви в прощальной речи, когда он покидал свой пост в марте 2007 года[186], и Сеголен Руайяль, кандидата от социалистов на президентских выборах того же года, закончившей митинг на парижском стадионе «Шарлети» евангельским призывом: «Будем любить друг друга» («друг на друге» — так было бы ближе духу 1968-го года). Не забудем и сострадательную политику нынешнего французского президента, спешащего к изголовью раненых, и проповеди лидера троцкистов Оливье Безансено, повторяющего афоризм Че Гевары: «Нужно обрести жесткость, никогда не изменяя своей нежности» (эта фраза — замечательный пример перформативного противоречия: беспощадная любовь революционера, который уничтожает врагов ради высшего блага человечества). Народом уже не управляют, его ласкают, качают, с ним поддерживают самую тесную близость и в то же время обольщают, следуя модели отношений между родителями и детьми. Не отстают и предприятия, которые представляются не тем, что они есть (машины для извлечения прибыли), а городами света, центрами «построения смысла»; они хотят овладеть нематериальными пространствами души, подменить собой политические партии, школу, великие духовные учения. Напыщенное морализирование иных влиятельных патронов говорит об их ненасытной жадности — не в финансовом, а в символическом плане: они мыслят себя новыми законодателями, выразителями всеобщей совести, творцами аксиом. Всякий раз, когда правительство, режим, крупный руководитель впадают в сентиментальный алкоголизм, будем начеку: они затевают что-то недоброе.
Мы видели, что две великие «цивилизации любви» (папа Бенедикт XVI), известные нам из Истории: христианство до XVIII века и коммунизм — оказались неубедительными. XX век в его большевистской версии стал веком вооруженного альтруизма, жаждущего насильно осчастливить род человеческий и развернувшего широкомасштабное массовое убийство людей. Но западные демократии не остаются в долгу: поддаваясь, в свою очередь, универсальной логике обращения, они отстаивают право вмешательства. Мы постулируем, что наши ценности глобальны, вопреки тому факту, что многие — причем не самые маленькие — страны упорно не хотят их принимать (Китай, Россия, Саудовская Аравия и другие). С одной стороны, крайнее равнодушие, столь очевидное в Боснии и Руанде, с другой — чрезмерность совместных действий в Сомали (1993) или в Ираке (2003), когда мы намеревались спасти народ от голода или от диктатуры против его воли. Ограничимся борьбой с теми, кто на нас нападает, последовательным отстаиванием своих принципов, помощью тем, кто открыто о ней просит (как сегодня иранская оппозиция), содействием распространению в мире некоторых прав. Но искусственно навязывать демократию во всех точках Земного шара, утверждать ее силой штыков значит только возмущать народы. Это то же опьянение Благом, что вдохновляет некоторые неправительственные организации. Порой сочувствие любящих сердец, которые устремляются на помощь сердцам страждущим, оборачивается опасной силой, губительной для тех, кому хотят помочь: вспомним историю с «Ковчегом Зоэ» в Дарфуре в 2007 году — попытку вывезти из Чада во Францию 103 ребенка, чтобы спасти их от суданской трагедии, хотя эти дети не были сиротами и не подвергались опасности.
Кто надеется, что в Кабуле, Пекине или Эр-Рияде утвердится местный вариант английского парламента, тот должен запастись терпением и научиться пониманию необходимости. Нас может огорчать, что многие нации все еще живут под властью произвола, насилия, но мы должны принять тот факт, что в различных частях человечества времена не согласуются. Свобода — предложение, а не крестовый поход. Если миллионы людей отклоняют приглашение, значит, оно им не подходит и нужно его переформулировать. Стоит убеждать примером, а не агитировать с помощью силы. Между конфликтом и миром находится серая зона, называемая политическим пониманием, — она не допускает ни высокомерия, ни добровольных отречений. В конечном счете, имеет значение одна-единственная война (нам это известно, начиная с эпохи Просвещения) — война идей, которая ведется днем и ночью мирным путем, побеждая всякую несправедливость и сокрушая иерархии. Только такая война, без пыток и бомбардировок, глубоко изменяет менталитет, улучшает положение женщин и детей, побуждает верующих проявлять терпимость, пересматривать наиболее агрессивные постулаты своих священных книг. Но этой войне присущ один недостаток: она длительна, она превышает сроки одной легислатуры, охватывает несколько поколений, а то и столетий. Чтобы добиться успешного ее завершения с помощью воспитания, книг, дискуссий, необходимо применять оружие разума, красноречия. Сочетать нетерпеливое желание свободы с мудростью ожидания.
5. Быть добрым — опасное искушение (Бертольд Брехт)
Итак, нужно ограничить любовь в ее непомерных притязаниях, приостановить ее стремление завоевывать новый электорат. Пора ей признать свои пределы, смириться с тем, что она не может решить все проблемы в общественной сфере. Без сомнения, она творит чудеса, но чуда примирения человечества с самим собой она так и не совершила. Хуже того, она способна принести больше вреда, чем те пороки, которые она собирается исцелить. Гений всех религий заключается в том, что утешения, которые они здесь обещают, относятся к потустороннему миру: например, «любовь сильнее смерти» — те, кто предположительно могли бы нам это подтвердить, уже отсутствуют и не сойдут из эмпирея, чтобы нас успокоить. Восторг, экстаз, веселье сами по себе не составляют фундамент города, хотя и оживляют его. Людей сплачивают чувство принадлежности, единство ценностей, общая культура, совместное преодоление опасности, разделенная забота о самых слабых. Мир, объединенный лишь логикой взаимной любви, — одна из утопий, которые хорошо культивировать, но пытаться их применять, невзирая на напряжения, неравенство, опасно. Нужно делать ставку на «всеобщую симпатию» (Фурье), зная в то же время, что она представляет собой недостижимый горизонт.
«Человечество обезумело из-за недостатка любви», — сказала Симона Вейль. На земле мало любви, — еще определеннее утверждает христианский философ Макс Шелер: выходит, все дело в количестве, в размахе. Хорошо бы ввести бедному человечеству массированную инъекцию чувств, так же, как «впрыскивают» денежные средства в банк, чтобы улучшить его положение. Но, видимо, всегда хватает той любви, во имя которой занимаются взаимным истреблением те, кто должны ее друг другу нести. Противовес их навязчивому интимизму — деликатность, сдержанность, умение отойти от мира, отделиться, не впадать вместе с современниками в демонстративные и эфемерные излияния чувств. Повторим: лучше допустить разобщение людей, чем силой сплачивать их в одно целое на основе ненависти к третьему. В наше время следует знать, что жестокость способна собирать мед со всех цветков, включая самые благородные, и что фанатизм идиллии стоит фанатизма презрения. Нельзя позволить одной добродетели, будь она достойна всяческого восхищения, возобладать в человеческой семье: страшно, если она превратится в свою противоположность. Идеология любви, метафора всех неопределенных форм принадлежности в демократическую эпоху, не может подменить политическую идеологию, поскольку сама она вышла из эпохи теологии. Нужно покончить с любовью как религией спасения на земле и прославить ее как таинственный эликсир личного счастья. Оставим это слово для близких отношений: любовь к нации, к народу, к эксплуатируемым, к человечеству — эти понятия, с их помпезным величием, слишком размыты и легко искажаются. Давайте разграничим столь разные сферы, и пусть каждый повинуется влечениям и необузданным порывам переполненного сердца.
Тело, во имя которого в 1960-е годы бунтовала молодежь, не столь свободно, сколь сообразовано с нормами и содержится согласно строгим правилам, по аналогии с лесами и парками. Предмет неукоснительного надзора с самого детства, тело, казалось бы, прославлено и воспето — но, похоже, ему мстят, прореживая и подрезая, как регулярный французский сад. Возьмите тенденцию полной эпиляции, распространенную в Европе среди женщин и некоторых геев, педантичной и беспощадной борьбы с волосами: где бы они ни росли, под мышкой или в другом месте, их удаляют, как пережиток Средневековья; наша мечта — вернуть себе кожный покров младенца. Заметьте: одно и то же общество проповедует скотство в постели и не терпит малейших следов волосатости — признаков животного начала — на коже, искореняет, как преступление, запахи, хочет нас отполировать, надраить, чуть ли не стерилизовать. Горе той, что посмеет привлечь внимание небритыми подмышками. Волосы, мокрые от пота, обильно поросший лобок, «саперный фартук», любое прибежище запаха для чутких носов — долой все это, таковы требования пристойности и гигиены.
Тело в его трагическом и магическом измерениях, с его выделениями, флюидами и разложением, явлено нам сегодня в определенного рода женской французской литературе (Катрин Кюссе, Клер Лежандр, Лоретт Нобекур, Клер Кастийон, Нина Бурауи). Вот моя душа, говорили классики, начиная с Монтеня. Вот мои половые органы, провозглашают современные представительницы литературного автопортрета, как будто женская сексуальность — загадка прежде всего для самих женщин. Вспомним, например, о табу, тяготеющем над толстушками, тогда как королевой роскоши, с легкой руки моды, считают долговязую плоскую жердь. Триумф бестелесной модели, этого вертикального порыва в чистом виде, символизирует мечту о развоплощении, которая проходит сквозь нашу эпоху. Бегство от материи приводит к одновременному взрыву анорексии и ожирения. Тело мстит своим «корректорам» истощением или тучностью, усыхает или разрастается. Загадка жертвы анорексии: желая абстрагироваться от физической фатальности, она выставляет напоказ скелет. Хрупкие тонкие члены напоминают о трупе. Она хотела быть ангелом, чистым духом, но это живой мертвец, груда острых костей.
Вот почему самым привлекательным состоянием тела представляется округлость, нечто промежуточное между излишней полнотой и худобой, — пышное цветение плоти, сочной, щедрой и бескорыстной, разбрасывающей побеги во всех направлениях. Если грузность убивает формы, скрадывает признаки пола, то округлость их подчеркивает и приукрашивает. Бархатистая щечка — напоминание о детстве, выпуклость живота, овал полного бедра, хорошо обрисованные сферы ягодиц призывают ласку, прикосновение. В гармоничном распределении объемов и масс сочетаются грация и щедрость: в работах американского рисовальщика Роберта Крамба мы видим вкус к мощным женщинам, плотным студенткам с крепкими икрами. Истинная красота не в соответствии канонам, а в головокружительном разнообразии физиономий. Желание стремится к избытку, к пухлости, его особенно влечет причудливость некоторых органов, пленяющих необычными размерами: феноменальный круп, гигантская грудь, непропорционально большие гениталии. Тело обретает сказочные масштабы. Оно выходит за пределы норм, впечатляя огромностью и мягкостью или раздутыми накачанными мышцами (бодибилдинг, демонстрируя выступающие сухожилия, воскрешает классическую картинку экорше: гипермускулистый атлет — существо без кожи, подобное вывернутой наизнанку перчатке). Или еще — удар током — тело транссексуала: мачо с вульвой, женщина с фаллосом, гераклы с объемистой грудью. Где мы видим тела? Не в журналах, не на модных дефиле, а на улице, на пляже. Лето — лучший сезон, когда доступны взору сокровища, прикрытые легкой тканью юбок и маек. Нас покоряют эти ослепительные протуберанцы, эти безделушки во вкусе барокко, не поддающиеся критериям красоты и безобразия, правильности и неправильности.
Изобилие любви не помеха.
Эпилог
Не стыдитесь!