Книги

Para bellum

22
18
20
22
24
26
28
30
Дмитрий Александрович Быстролетов Para bellum ru Unknown calibre 2.53.0, AlReader.Droid, FictionBook Editor Release 2.6.6 15.2.2020 65f8016f-bbba-4482-a5ee-a48e98265bdf 1.0 1974

Дмитрий Быстролетов

PARA BELLUM

Приключенческая повесть

Глава 1

«ПЕСТРАЯ КОРОВА»

Туристы, выходя из чистенького здания центрального амстердам­ского вокзала, обычно прежде всего пересекают улицу и напра­вляются к одному из баров, длинным рядом выстроившихся лицом к вокзалу, — их манят яркие реклам­ные картины, изображающие смуглых крео­лок, которые были бы похожи на испанских мадонн, если бы не отсутствие одежды — у одних частичное, у других полное.

Туристов можно понять: они спешат по­пробовать знаменитого голландского лике­ра с острова Кюрасао, ликера, равного которому нет на свете. Еще бы! Апельси­ны, выведенные на Кюрасао, обладают тонкой темно-малиновой кожурой и силь­нейшим ароматом, а стручки ванили там начинают покрываться сахарной пудрой уже при дозревании на ветви. И делается ликер не на обычном свекольном сахаре, а на тростниковом. Ах, что за чудо — ва­нильный или апельсиновый ликер с Кюра­сао! Он прозрачный и густой, как сироп, но без всякой приторности. Капнешь в рюмку, и он медленно сползает вниз, оставляя на стекле густые слезы. На вто­рой рюмке вы их плохо видите, на треть­ей они ползут как будто снизу вверх, а на пятой вы уже вообще ничего не видите, ибо лежите под столом... Вот почему приход поезда на центральный вокзал в Амстер­даме прежде всего знаменуется шумной толпой туристов, спешащих от солидной двери, охраняемой толстым железнодорож­ным сторожем с длинной трубкой в зубах, прямо к другой двери, над которой широ­ко раскрыты объятия обнаженной креолки с огромными черными глазами.

Но один из пассажиров, вышедших из вокзала в толпе туристов, не поспешил вслед за всеми под зазывные вывески ба­ров. Это был высокий плечистый человек лет тридцати, белокурый, но с лицом настолько загорелым, что сразу можно было понять: оно опалено не жиденьким светом голландского солнца. Поставив небольшой и, по-видимому, легкий чемодан возле ног, он закурил сигарету и с удовольствием окинул взглядом улицу.

Гай ван Эгмонт не видел родного Амстер­дама лет пять и теперь испытывал смешан­ное чувство глубокой грусти и облегчения, как это бывает с человеком, который долго не мог исполнить данный им обет побывать на дорогой сердцу могиле и который наконец-то его исполнил.

В Амстердаме у него не осталось боль­ше родных, как, впрочем, и во всем ос­тальном мире. Мать умерла и похоронена в Нидерландской Новой Гвинее. Отца упо­коили воды Ла-Манша. Но Гай стремился в Амстердам так, словно могилы родителей были здесь, в городе.

Ему, конечно, надо отдохнуть после все­го, что было там, в Испании, отдохнуть и разобраться в себе. Гай, если бы его спро­сили, не смог бы вразумительно объяс­нить, как все это произошло, каким обра­зом и по каким причинам он, выходец из вполне обеспеченной голландской семьи, изучавший право и медицину в Германии, разбиравшийся в музыке и живописи, вла­девший в совершенстве, кроме немецкого, английским, французским, испанским и вдобавок венгерским, так как его мать бы­ла венгеркой, человек, которому на роду было написано наслаждаться вольно избранным трудом, путешествиями и во­обще всеми благами жизни, — каким об­разом такой человек вдруг бросил все и вступил в Интернациональную бригаду, чтобы защищать от фашистов народную власть Испании? Совесть? Да, разумеется. Но на свете, слава богу, живет очень мно­го людей, совесть которых возмущается действиями генерала Франко и его немец­ких и итальянских помощников, однако не все они пошли в Интернациональную бригаду... Может быть, он, Гай ван Эгмонт, обладает обостренным чувством справед­ливости? Нет, тоже не объяснение... Тогда что же? Любовь к свободе? Но абстрактно свободу любят решительно все... Личных мотивов ненавидеть фашистов у него не было. А если бы и были, разве он унизил­ся бы до сведения личных счетов? Как знать, как знать, это еще не известно... Сейчас-то он уже точно ненавидит фашизм. А того гитлеровского фашиста в голубом берете, который в бою под Мадридом стрелял в него с трех шагов из парабел­лума и которого он через секунду уложил выстрелом в лоб, Гай, не задумываясь, снова бы и застрелил, и пронзил штыком... Как знать, как знать... Необходимо ведь считаться и с тем обстоятельством, что он, Гай, был в Германии, когда Гитлер пришел к власти, он видел штурмовиков Рема в действии, он с профессиональной объек­тивностью врача и юриста следил за тем, как эта страшная зараза — коричневая чу­ма — поражает организм еще вчера казав­шегося нормальным общества, он наблюдал фашистов, что называется, in puris naturalibus. На его взгляд, придуманное комму­нистами выражение «коричневая чума» в применении к фашизму предельно точно отображало суть этого омерзительного яв­ления, опутавшего Германию, которую Гай успел глубоко полюбить...

Гай пошевелил левым плечом. Боль по­текла по мышцам груди, по руке и медлен­но растаяла в пальцах. Доктор, удаливший ему ту фашистскую пулю, предупредил, что спайки, образовавшиеся после операции, возможно, еще долго будут его беспокоить. Но Гай не в претензии, наоборот — ему при­ятна эта боль. Подернешь плечом — и ви­дишь жаркий, выжженный солнцем день, не­глубокий узкий окоп, в котором ждут атаки бойцы его взвода, никогда не отступавшие бойцы Интернациональной бригады, и слы­шишь громовой раскат: «No pasaran!».

В Париже Гай встретился с адвокатом, ко­торый вел все дела отца, и адвокат первым долгом постарался обрадовать его, сооб­щив, на какую сумму увеличилось доставше­еся ему наследство, пока он воевал в Испа­нии. Отец двадцать лет прожил в Нидер­ландской Новой Гвинее, где у него было большое поместье. До того как стать план­татором, он служил в королевском флоте. Списавшись на берег, он оставался в душе моряком и всегда мечтал о том времени, когда снова ступит на мосткж корабля. Хо­зяйство он вел спустя рукава, туземных ра­ботников не притеснял, и все же поместье приносило солидный доход. Гаю было две­надцать лет, когда умерла мать. Отец не захотел оставаться в колонии, на третий день после похорон продал имение, и они вернулись в Амстердам. Гай уехал учиться в Германию — в Гейдельберг, а отец ри­нулся осуществлять свою затаенную мечту. Но в королевский флот его не взяли по возрасту, и он начал работать шкипером на маленьких каботажных судах. Это вызыва­ло крайнее удивление и даже раздражение у тех, кто знал, что у ван Эгмонта лежит в банке капитал, достаточный для безбед­ного существования на сто лет. Если уж его так тянет заниматься каким-нибудь делом, рассуждали они, ван Эгмонт с его деньга­ми мог бы открыть солидную фирму или заняться операциями на бирже, а он вме­сто этого шляется вдоль берега на чумазых пароходах и не брезгует пить джин из одной бутылки с цветными матросами. Не­понятное чудачество...

Гай заканчивал медицинский факультет в Галле, когда ему сообщили, что его отец, как подобает капитану, не пожелал поки­нуть мостика своего гибнущего судна и по­шел вместе с ним и с не успевшей прыг­нуть за борт командой на дно Ла-Манша. В одной из голландских газет позже Гай про­чел, что пароход «Пестрая корова» потер­пел катастрофу при невыясненных обстоя­тельствах, столкнувшись с немецким пароходом, но в чем заключалась невыяснен­ность, заметка не сообщала. И вот в Пари­же он слушал отчет адвоката о делах...

Не увидев на лице Гая ожидаемой радос­ти от пятизначного числа, на которое стара­ниями адвоката возросло наследство ван Эгмонта, этот почтенный и, без сомнения, честный человек искренне огорчился и про­молвил что-то насчет фамильной странности ван Эгмонтов, странности, выражавшейся в непостижимом безразличии к финансовому успеху и мнению уважаемых людей. Гай со­бирался освободить адвоката от обязанности быть его нянькой, так как ему претило поль­зование наемным трудом, в какой бы фор­ме оно ни выражалось. Но огорченный вид старика и его из души вырвавшиеся слова изменили решение: Гаю не хотелось его огорчать еще больше... Гай спросил, не зна­ет ли адвокат подробностей гибели судна, но тот как-то странно отвел глаза, буркнул: «Нет», а затем сообщил, что, как выясни­лось, один из членов команды, кок, сумел спастись. Правда, при этом он был изуве­чен, но сейчас жив-здоров и даже процве­тает. И дал Гаю адрес: бар «Пестрая коро­ва». неподалеку от центрального вокзала в Амстердаме, фамилия владельца — Манинг. Гая удивило, что бар носил то же название, что и судно. Можно было подумать, что спасшийся моряк хотел придать своему пи­тейному заведению характер мемориала.

Скорее всего именно желание увидеть и услышать свидетеля последних минут отца и заставило Гая в тот же день сесть в поезд на Амстердам.

...Он еще раз пошевелил левым плечом, чтобы ощутить тихую, приглушенную боль, бросил окурок в урну, взял чемодан и не спеша перешел улицу. Шагая по тротуару, он время от времени поднимал голову и разглядывал вывески баров. После множест­ва полногрудых красавиц глазам его пред­стала вдруг необычная картина, висевшая над входом в большой бар. Она была выпол­нена мастерской рукой и изображала мор­скую трагедию: дряхлый пароходик с над­писью на борту «Пестрая корова» погружа­ется в пучину, протараненный огромным угольщиком; на мостике в спокойном ожи­дании гибели одиноко стоит капитан с длин­ным красным носом и черными бровями, напоминающими сапожные щетки. Под вы­веской надпись: «Заходите сюда, немцы, здесь вы — дома!».

Гая покоробило, он вновь перевел взгляд на картину и рассмотрел подробности, ко­торых не заметил раньше. Оказывается, кар­тина имела еще и второй, не менее злове­щий смысл: на носу тонущего пароходика болтался гюйс голландского военного фло­та, а на мачте угольщика гордо развевался флаг со свастикой. Все это было, разумеет­ся, выдумкой, так как посудина его отца не имела права носить гюйс, а немецкий угольщик не мог в те годы ходить под фа­шистским флагом, так как этот флаг тогда не стал еще государственным. К тому же Гай хоть и не очень-то разбирался в мор­ском деле, но все же знал от отца, что гюйс поднимается на кораблях только на якорной стоянке.

Судя по свежести красок, картина была писана совсем недавно, во всяком случае, не раньше весны текущего, 1937 года. Крас­ки были дешевые, но еще не выцвели.

Гай сам не уловил момента, когда раздра­жение, вызванное картиной, перешло в глу­хую злобу. Он вспомнил о лежащем в чемо­дане пистолете, из которого выпустил по нему пулю фашистский офицер и с кото­рым он дал себе клятву никогда не расста­ваться, и подумал, не переложить ли его в карман. Но тут же подавил эту вздорную мысль и ногой распахнул дверь в бар.

Просторный зал был пуст, лишь за столом в углу сидела компания молодых людей, че­ловек шесть. Они пили пиво и громко раз­говаривали по-немецки. Высокие табуреты у длинной стойки тоже пустовали. За стойкой сидел толстый старик с кирпично-красным лицом и взъерошенными седыми кудрями. Он курил черную сигару и явно скучал.