Книги

Отрешись от страха. Воспоминания историка

22
18
20
22
24
26
28
30

— Я никогда еще не слышал ничего подобного, — сказал Абрам Моисеевич, — но больше всего меня потрясло выступление Исаака Израильевича (т. е. Минца — А. Н.). Это было отвратительно. Ведь никто не тянул его за язык. Он выступил по собственной инициативе, — заключил Деборин.

Но, как оказалось, Абрам Моисеевич позвал меня не для того, чтобы рассказать про партийное собрание. Ему позвонили из редакции «Правды» и спросили, дает ли он согласие поставить свою подпись под документом, осуждающим врачей-убийц. Что ответил Абрам Моисеевич, осталось для меня неясным, так как он как-то мялся. Я видел, что он мучается, сомневается, и у меня не хватило духу добиваться от него правды. Но так как Абрам Моисеевич спрашивал моего совета, я сказал ему, чтобы он ни в коем случае не разрешал ставить своей подписи под документом, которого он в глаза не видел. «Когда они снова позвонят вам, — убеждал я Деборина, — попросите прислать текст». Деборин со мной согласился. Кажется, он так и поступил. Но текста ему не прислали. Но вот Сталин умер, и Абрам Моисеевич ожил.

...В Институте был траурный митинг. Очень душевно говорила Анна Михайловна Панкратова. У многих слезы катились из глаз. Казалось, мы действительно понесли невосполнимую утрату. По счастью, было достаточно фальшивых нот в выступлениях, и они действовали отрезвляюще, как бы нейтрализуя повышенную эмоциональность многих выступавших. Нестерпимой фальшью звучали, например, такие слова: «Утром моя дочь проснулась и спросила меня: "Папа, как же мы теперь будем жить без товарища Сталина? Ведь он был лучшим другом всех детей"!» По лицу выступавшего было видно, что ничего подобного его дочь не говорила и что это — заурядный демагогический прием. И то, что этому немолодому уже человеку, отцу троих детей, профессиональному партийному работнику, пришлось прибегнуть к такой дешевке, показывало, что скорбь по усопшему во многих случаях была нарочитой.

Все, с чем Россия в старый мир ворвалась, Так, что, казалось, что ему пропасть, Все было смято... И одно осталось: Его неограниченная власть. Ведь он считал, что к правде путь тяжелый, А власть его сквозь ложь к ней приведет. И вот он мертв. До правды не дошел он, А ложь кругом трясиной нас сосет. Его хоронят громко и поспешно Соратники, на гроб кося глаза, Как будто может он из тьмы кромешной Вернуться, все забрать и наказать. Холодный траур. Стиль речей – высокий. Он всех давил и не имел друзей... Я сам не знаю, злым иль добрым роком Так много лет он был для наших дней. И лишь народ к нему не посторонний, Что вместе с ним все время трудно жил. Народ в нем революцию хоронит, Хоть, может, он того не заслужил. В его поступках лжи так много было, А свет знамен их так скрывал в дыму, Что сопоставить это все не в силах - Все люди слепо верили ему. Россия-мать! Неужто бестолково Ушла, пропала вся твоя борьба! В тяжелом, мутном взгляде Маленкова Неужто нынче вся твоя судьба? А, может, ты поймешь сквозь муки ада, Сквозь все свои кровавые пути, Что слепо верить никому не надо, И к правде ложь не может привести.

Мне кажется, что в этом стихотворении Эмки Манделя (Наума Коржавина), наиболее точно отражена та противоречивость чувств и мыслей, которая была характерна в первые дни после смерти Сталина. Я не знаю ни одного поэта, прозаика или историка, который сумел бы с такой точностью, с такой достоверностью схватить этот момент эпохи, пропустить его сквозь собственное восприятие и выразить.

...Я слушал передачу по радио с Красной площади в день похорон. Когда прогремели прощальные орудийные залпы, я поднялся из-за письменного стола. Я стоял и думал о том, что сейчас, в эти минуты, уходит в прошлое старый мир, уходит безвозвратно. Мне так хотелось верить в это.

Глава 5. Годы надежд

Теперь — всмотрись в родные недра! — Откроешь в них источник щедрый, Залог второго бытия. В душевную вчитайся повесть, Поймешь: взыскательная совесть — Светило нравственного дня.

Иоганн-Вольфганг Гете

Начало духовного раскрепощения. — Первая книга. — Возвращение И. М. Майского. — Эстонские архивы. — Трофейные документы. — XX съезд КПСС. — Правда, не только правда и не вся правда. Дело Э. Н. Бурджалова. — События в Венгрии и Польше. — В микромире историков. — В. М. Турок. Военные историки. — И не по труду, и не по способностям. — Контроль над мыслями. — Историк и читатель. — Всесоюзное совещание историков

Вся атмосфера советской жизни стремительно изменилась сразу же после смерти Сталина. Огромную роль в этом сыграло известное коммюнике Министерства внутренних дел СССР от 4 апреля 1953 года, в котором объявлялось, что обвинение против «врачей-убийц» было сфабриковано сотрудниками бывшего Министерства государственной безопасности. Это коммюнике пробило брешь во всей структуре власти, и поток чуть было не хлынул...

В июне 1953 года наша страна избавилась от опасного претендента в диктаторы Лаврентия Берия. Не исключено, однако, что он был не только наиболее искушенным в политических интригах соратником Сталина, но и единственным имевшим четкую программу на случай смерти Сталина.

О том, как произошло устранение Берии, теперь известно довольно широко (хотя и неполно) не только из устных рассказов Хрущева, маршала Жукова, Микояна, но и из ряда письменных свидетельств.

К этому времени уже работали комиссии по реабилитации жертв сталинского террора. Но лишь после XX съезда Коммунистической партии Советского Союза в феврале 1956 года, самого важного съезда в истории КПСС и советского государства, эта реабилитация приняла достаточно широкие масштабы.

С радостью, омраченной скорбью по погибшим, смягченным чувством, что все ужасы, слава Богу, уже позади, узнавали советские граждане все новые и новые подробности о произволе, творившемся десятилетиями в нашей стране. Но вот возникла новая нелегкая проблема — проблема ответственности. И не только властей, но и каждого гражданина нашей страны. У меня не вызывало сомнений, что люди старших поколений знали о всех зверствах, ибо репрессии затронули сотни тысяч семей, и не знать об этом было просто невозможно. Не были известны подробности зверского режима лагерей на Колыме, а знали бы о них, то, наверное, промолчали бы или делали вид, что все это им в диковинку. Точно так же поступали немцы в Германии и братья-славяне поляки, жившие вблизи лагерей уничтожения, таких как Освенцим, Майданек и другие, хотя чад печей крематория доходил до них, оседая грязными хлопьями на снегу. Это одна из причин, по которой я считаю призыв к покаянию, обращенный Александром Исаевичем Солженицыным к нашему народу, совершенно уместным.

Но в 1953 г. нас официально уведомили не только о произволе, процветавшем десятилетиями; мы узнали и нечто не менее важное: наши достижения в области сельского хозяйства оказались «липой». Нам признались, что советская промышленность, выдержавшая испытания войны, нуждается в немедленной модернизации, что наша наука во многих областях по многим параметрам отстала от мировой науки (которой, как ранее непрестанно твердили нам партийные идеологи, будто вовсе и не существует).

Академик П. Л. Капица, ученик знаменитого английского физика Резерфорда, сам оказавшийся одно время в немилости, но вскоре после смерти Сталина ставший одной из самых влиятельных фигур в советской науке, на одном из правительственных совещаний уподобил нашу промышленность доисторическому чудищу ихтиозавру — животному с маленькой головой и огромным туловищем. Под головой он подразумевал науку...

Наступило время, когда от людей вдруг потребовалось, чтобы они начали думать и думать без подсказки, самостоятельно. Это было совершенно невероятно и никак не укладывалось в рамки жизни, к которой все привыкли. Больше того, призыв думать самостоятельно противоречил духовной организации советского общества. И через некоторое время это противоречие стало совершенно очевидным. «Ризон из зе ферст степ ту тризн», — сказал Уильям Шекспир, т. е. разум — это первый шаг к государственной измене. Лучше всего об этом были осведомлены лагерники: шаг в сторону считается попыткой к побегу, огонь открывается без предупреждения. Собственно, и весь Советский Союз был огромной лагерной зоной. Огонь без предупреждения мог быть открыт против любого гражданина СССР, вдруг всерьез поверившего, что он является свободным человеком, или даже просто так, чтобы знали, чтобы не вольничали. Естественно, что едва лишь советских людей призвали думать самостоятельно, немедленно начались шатания из стороны в сторону, отклонения от ортодоксально-конформистской линии, и эти отклонения пошли по всему широкому фронту жизни страны, но особенно были заметны в духовных областях — в науке, культуре, искусстве и литературе.

Уже в 1954 г. «Оттепель» Ильи Эренбурга и пьеса такого искренне преданного идеям коммунизма турецкого поэта-эмигранта Назыма Хикмета «А был ли Иван Иванович?» вызвали восторг и большие ожидания у интеллигенции, но пьеса была запрещена через пять спектаклей. Мне посчастливилось увидеть ее. Это была сатира на раболепствующее перед некой мистической силой — «Иваном Ивановичем», а где-то в высях парил «Иван Васильевич», за которым угадывался грозный облик Сталина — советское общество. Увы, Иван Иванович еще жил. Запрещение спектакля как раз и свидетельствовало об этом.

И все же процесс духовного раскрепощения начался. Был он очень непрост, скорее очень сложен, многообразен и противоречив. Нам начали говорить, не спеша, по частям, выверенными аптекарскими дозами крупицы правды о тяжелом положении, в котором оказались наш народ и государство в годы диктатуры Сталина. В то время он еще числился великим, его произведения продолжали печатать, и на них продолжали ссылаться авторы в своих книгах. Но уже не было прежнего энтузиазма, сдобренного изрядной долей карьеризма. Бездонная трясина страха начала как бы сжиматься, уменьшаться и будто отступать. И все же страх, хотя и отступал, но совсем не исчезал. Он гнездился где-то в глубинах подсознания, готовый снова вползти или выползти.

Как-то я увидел одну японскую игрушку — какое-то механическое, отвратительное, мохнатое, липкое и пищащее чудище, и мне показалось, что это и есть страх. И я с отвращением отбросил от себя это гнусное порождение человеческой фантазии...

Но будущее было, наконец-то, в наших собственных руках, вернее, почти в наших руках, сумеем ли мы правильно распорядиться им? Еще одно усилие, еще одно... Теперь многое зависело от нас самих. От нас зависело наше духовное освобождение, демократизация наших устоев (а их, оказывается, нельзя было демократизировать), будущее — наше собственное, наших детей и грядущих далеких поколений.