– …так и обозначу: «Теория посмертной мобильности. Двоеточие. Введение в прикладную эсхатологию». Это будет достойно! Шум и ярость! Мир падет в огне! Как же! Хрен вам, господа, – мир падет в дерьме! В дизентерии! В нечистотах! В кровохарканье, в бубонной чуме и радиоактивных мокрицах!
Волны качнулись и подогнали к берегу стайку трупов. Я к этому времени неплохо размялся и теперь работал с полной отдачей, широкими движениями цепляя и выкидывая на берег бревна. Главное, войти в ритм: раз – два, раз – два. Чек тоже старался не отставать, грузил, таскал, сбрасывал. Болтал меньше.
Через час на нашем берегу высился вполне себе изрядный курган из бревен, по моим подсчетам, около полутора сотен. Еще штук пятьдесят я выволок из воды, но до кургана дотащить не смог от усталости. Сделали перерыв. Человек опять за свое:
– Никакого льда! Никакого пламени! Никакой полыни! Дерьмо! Водопадами дерьмо, таков Его нам ответ!
Я чувствовал, как у меня начинают болеть плечи и спина, а Чек, напротив, держался удивительно бодренько, ну, или умело делал вид. Ему тут нравилось: публика есть, движение, интересно. Курил еще. Он до сих пор иногда курит мох, хотя меня от курения отучил еще в самом раннем возрасте. Курил.
Чек закашлялся, сплюнул коричневую слюну на колено и провозгласил:
– Конец света – это тоска. Ничего веселого. Тоска и мертвецы. Подвижные мертвецы… – он указал на меня. – И уже неподвижные, – он указал на бревна, колышущихся в гавани, как прибрежный мусор.
– Подвижные, неподвижные. А разницы никакой. Мертвецы. Знаешь, судьба удивительно иронична, я заметил это еще в школе…
А вот это я хорошо знаю. Что судьба иронична. Что он, кандидат философских наук, большой знаток немецкой философии, вынужден большую часть своей удивительно трудной жизни быть трупорезом. А он, между прочим, Кьеркегора в подлиннике читал и диссертацию защищал по проблемам и перспективам форсированного прогресса.
Про немецкую философию это правда. Я от этой философии с детства страдаю. Чек ведь меня не только багром учил орудовать, он меня еще и по философической части продвигал. Вещь в себе, звездное небо надо мной, мы то, что мы думаем.
– Да, – продолжал Человек, – мы интеллигентные люди. Старик Ницше все это еще давным-давно предвидел, он вот лошадь поцеловал, многие думали, свихнулся, а это был знак, все неспроста, мой друг, все неспроста. Через на первый взгляд необязательную цепь причин и следствий, через паутину бессмысленных событий на нас смотрит Бог, и лишь тот, кто чист душою, услышит песнь Его, узрит Его замысел, и маятник, качнувшийся в сторону зверства, качнется в милосердие…
Очень быстро Чека занесло, он перешел на немецкий и стал беседовать с кем-то невидимым, я немного послушал, но ничего нового для себя не узнал и вернулся к работе. Он в последнее время часто с этим невидимым беседует.
Бревна не убывали, напротив, несмотря на все старания, их становилось все больше и больше, они точно поднимались из глубин, накатывая новыми волнами. Разные, некоторые еще окоченевшие, другие, наоборот, полужидкие, проросшие коростой, ржавчиной, выложить их нормально было трудно.
Я работал пока еще в полную силу, от Человека же толку было мало, на шестерых моих мертвецов приходился один его. И то хорошо. Не заболел бы, от голода болезни привязываются. Хотя, может, за сегодня мы все-таки получим провизией, придем домой, помоемся, сварим что-нибудь…
Я стал мечтать, чтобы нам выдали овес. Из овса получается отличная каша. Отличный кисель. И хлеб вполне себе вкусный.
– Мама! – вскрикнул вдруг Чек, шарахнулся.
Цепь, крепящая его к тачке, натянулась, Человек шмякнулся на гальку, замер.
Я подошел, поглядел на труп, который он пытался загрузить в тачку. Хан как хан, распухший, белый, странный какой-то… Не сушеный. Скорее всего, не с «Мирного», давно в море болтается, подгнить успел по краям. Черты лица еще можно распознать. Хан как хан, чего Чек так дернулся?
– Он же на меня походит, – прошептал Чек. – Ты разве не видишь?
Хан совсем не походил на Человека.