После сей экспедиции Давыдов занимается строением крепости Джелал-оглу. которую довершает около декабря месяца. Зимою, во время бездействия, он получает от генерала Ермолова отпуск в Москву на шесть недель, но едва успевает он обнять свое семейство, как снова долг службы влечет его за кавказские пределы. Но эта поездка не приносит ему успеха прошлогоднего: на этот раз перемена климата не благоприятствует Давыдову, и недуг принуждает его удалиться к кавказским целительным водам, где, тщетно ожидая себе облегчения, он находится вынужденным уже безвозвратно отбыть в Россию.
До 1831 года он заменяет привычные ему боевые упражнения занятиями хозяйственными, живет в своей приволжской деревне, вдали от шума обеих столиц, и пользуется всеми наслаждениями мирной, уединенной и семейной жизни. Там сочиняет он «Бородинское поле», «Душеньку», «Послание Зайцевскому» и проч.
Давыдов немного писал, еще менее печатал; он, по обстоятельствам, из числа тех поэтов, которые довольствовались рукописною или карманною славою. Карманная слава, как карманные часы, может пуститься в обращение, миновав строгость казенных осмотрщиков. Запрещенный товар – как запрещенный плод: цена его удвоивается от запрещения. Сколько столовых часов под свинцом таможенных чиновников стоят в лавке; на вопрос: долго ли им стоять? – отвечают они: вечность!
Общество любителей российской словесности, учрежденное при Московском университете, удостоило Давыдова избранием в число своих действительных членов, и он примкнул в нем к толпе малодействующих. Однако сочинение его «Опыт партизанского действия» и издаваемые ныне «Стихотворения» дают ему право на адрес-календарь Глазунова и на уголок в Публичной библиотеке, в сем богоугодном и странноприимном заведении, куда стекаются любовники гулливых барышень Парнаса.
При всем том Давыдов не искал авторского имени, и как приобрел оное – сам того не знает. Большая часть стихов его пахнет биваком. Они были писаны на привалах, на дневках, между двух дежурств, между сражений, между двух войн; это пробные почерки пера, чинимого для писания рапортов начальникам, приказаний подкомандующим.
Стихи эти были завербованы в некоторые московские типографии тем же средством, как некогда вербовали разного рода бродяг в гусарские полки: за шумными трапезами, за веселыми пирами, среди буйного разгула.
Они, подобно Давыдову во всех минувших войнах, появлялись во многих журналах наездниками, поодиночке, наскоком, очертя голову; день их – был век их.
Сходство между ними идет далее: в каждой войне он пользовался общим одобрением, общею похвалою; в мирное время о нем забывали вместе с каждою войною. То же было и с журналами, заключающими стихи его, и с его стихами. Кому известна ныне служба его во время войн в Пруссии, в Финляндии, в Турции, в России, в Германии, во Франции, в Грузии и в Польше? Кто ныне знает о существовании какой-нибудь «Мнемозины», какого-нибудь «Соревнователя просвещения», «Амфиона» и других журналов, поглощенных вечностью вместе со стихами Давыдова?
Никогда бы не решился он на собрание рассеянной своей стихотворной вольницы и на помещение ее на непременные квартиры у книгопродавца, если бы добрые люди не доказали ему, что одно и то же – покоиться ей розно или вместе.
Сбор этот стоил ему немалого труда. Некоторые стихотворения были исторгнуты им из покрытых уже прахом или изорванных журналов, а другие, переходя из рук в руки писцов, более или менее грамотных, изменились до того, что едва были узнаны самим автором. Мы не говорим уже о тех, которые, прославляя удалую жизнь, не могли тогда и не могут теперь показаться на инспекторский смотр цензурного комитета, и о тех, кои исключены им из списка за рифмы на глаголы, ибо, как говорит он, во многоглаголании несть спасения.
Как бы то ни было, он… представляет команду эту на суд читателя, с ее странною поступью (allure), с ее обветшалыми ухватками, в ее одежде старомодного покроя, как кагульских, как очаковских инвалидов-героев новому поколению… Будут нападки – это в порядке вещей. Но пусть вволю распояшется на этот подвиг санкт-петербургская и московская милиция критиков! В лета щекотливой юности Давыдова малейшее осуждение глянца сапогов, фабры усов, статей коня его бросала его руку на пистолеты или на рукоять его черкесской шашки. Время это далеко! Теперь мы ручаемся, что он ко многому уже равнодушен, особенно к стихам своим, к коим равнодушие его, относительно их красоты или недостатков, не изменялось и не изменится. И как быть иначе! Он никогда не принадлежал ни к какому литературному цеху. Правда, он был поэтом, но поэтом не по рифмам и стопам, а по чувству; по мнению некоторых – воображением, рассказами и разговорами; по мнению других – по залету и отважности его военных действий. Что касается до упражнения его в стихотворстве, то он часто говаривал нам, что это упражнение или, лучше сказать, порывы оного утешали его, как бутылка шампанского, как наслаждение, без коего он мог обойтись, но которым упиваясь, он упивался уже с полным чувством эгоизма и без желания уделить кому-нибудь хотя бы малейшую каплю своего наслаждения.
Заключим: Давыдов не нюхает с важностью табаку, не смыкает бровей в задумчивости, не сидит в углу в безмолвии. Голос его тонок, речь жива и огненна. Он представляется нам сочетателем противоположностей, редко сочетающихся. Принадлежа стареющему уже поколению и летами и службою, он свежестью чувств, веселостью характера, подвижностью телесною и ратоборством в последних войнах собратствует, как однолеток, и текущему поколению. Его благословил великий Суворов; благословение это ринуло его в боевые случайности на полное тридцатилетие; но, кочуя и сражаясь тридцать лет с людьми, посвятившими себя исключительно военному ремеслу, он в то же время занимает не последнее место в словесности между людьми, посвятившими себя исключительно словесности. Охваченный веком Наполеона, изрыгавшим всесокрушительными событиями, как Везувий лавою, он пел в пылу их, как на костре тамплиер Моле, объятый пламенем. Мир и спокойствие – и о Давыдове нет слуха, его как бы нет на свете; но повеет войною – и он уже тут, торчит среди битв, как казачья пика. Снова мир – и Давыдов опять в степях своих, опять гражданин, семьянин, пахарь, ловчий, стихотворец, поклонник красоты во всех ее отраслях – в юной деве ли, в произведениях художеств, в подвигах ли, военном или гражданском, в словесности ли, – везде слуга ее, везде раб ее, поэт ее. Вот Давыдов!
Опыт теории партизанского действия[2]
Вступление
Занимавшись словесностью на коне и в куренях солдатских, я чувствовал, сколь необходимы для меня советы писателей. Видел также, что многие из предложений моих требовали и дополнения, и развития, а может быть, и совершенного исключения. Дабы удостовериться, которые места более других заслуживали порицания, я выдал в свет сей плод боевой моей жизни и просил всякого, кто не равнодушен к пользе службы, объявить мне свои замечания в журналах или письмами. Попытка моя была не без успеха: некоторые военные люди прислали мне рассуждения свои, исполненные истины, и я не замедлил исправить погрешности сего сочинения.
Выдавая в свет второе издание оного, я поставляю приятнейшим долгом изъявить господам критикам мою искреннюю признательность, и вместе с сим просить их о продолжении сотрудничества в усовершенствовании одной из немаловажных отраслей военного искусства, более приличной российским, нежели других государств, легким войскам.
Упрямство обозревать предмет не вполне, или судить о нем с мнимою предусмотрительностью, есть причина того понятия о партизанской войне, которое поныне еще господствует.
Сие определение достаточно объясняет, что таковая война была бы совершенно бесполезна, если бы армии, будучи малосильны, действовали без магазинов и без забот о сохранении взаимных сообщений с государствами, к коим принадлежат они; но с тех пор, как умножили огромность армий, а с тем вместе ввели и необходимость сохранять неразрывную связь сосредоточием военных и жизненных средств и пособий, с тех пор и партии стали приносить пользу, прежде сего еще неизвестную.
И действительно, нельзя не заметить, что перемена военной системы сколько подвинула нас к совершенству, относительно части движения и битв, столько, с другой стороны, от затруднения пропитать скопившиеся громады войск на тесном расстоянии, понудила нас искать средства продовольствовать армии вне круга боевых происшествий, и через то разделить единство театра войны на два поля: на
От сего произошло, что армии, отделя в особый предел все жизненные и военные потребности, подчинили действия свои части, исключительно обладающей сими потребностями; так что самые победы, умножая расстояние победоносной армии от её основания, подвергают оную гораздо значительнейшим опасностям в сравнении с теми, коими угрожаема побежденная армия, беспрепятственно сближающаяся с магазинами и заведениями своими, в поле