– Тебе не надоело меня оскорблять?
– А тебя это задевает? Хочу посмотреть, на что это похоже – когда ты выйдешь из себя.
– Думаю, тебе это не понравится, – холодно сказал Оболонский, – И руки распускать не советую.
– Что значит «руки распускать»? Разве я когда-нибудь хоть пальцем тебя тронул? – возмутился Кардашев без энтузиазма, потеряв всякий интерес к разговору и глядя под ноги. Потом нервно хохотнул, нагнулся, рассматривая нарисованную на земле фигуру и лежащие рядом предметы.
– Ого! А это настоящий рубин? Я никогда таких больших и не видел. Сколько ж в нем карат? А это… Ой, смотри ты, разлилось. Какая досада! – неторопливо убирая ногу, которой только что опрокинул небольшой пузырек с янтарной жидкостью, Герман изобразил виноватую улыбочку и проказливо подмигнул. Рука его медленно высыпала зеленоватый порошок из коробочки – легкое бледно-зеленое облачко медленно продрейфовало по полянке, зацепилось за листья осоки и исчезло само собой.
– Зачем ты это сделал? – медленно спросил Оболонский, тщательно выговаривая слова и стараясь дышать спокойно. На его лице не дрогнул и мускул, только глаза чуть сузились в едва сдерживаемом бешенстве.
С Германа тоже слетело всякое наигранное веселье.
– Я не позволю тебе вмешиваться в мой разговор с Хозяином. Если он заподозрит неладное, мы его упустим!
– Ты идиот, – наконец взорвался Оболонский, – Не будет никакого разговора, неужели тебе это не понятно? Будут шавки, которые обложат вас как на охоте!
Герман не дал и договорить. Резко крутнувшись, сверкнув холодной яростью голубых глаз, он бросил через плечо:
– Посмотрим.
Мгновение спустя он исчез в подлеске, а Оболонский выругался: испорченные ингредиенты заменить нечем, все его вещи, как на грех, остались с лошадью наверху утеса. Обычно он никогда так не поступал, но сейчас решил, что тяжелая сумка будет мешать, если придется быстро бежать. Бежать не пришлось. Он медленно возвращался назад, понимая, что больше Герману ничем помочь не сможет.
Что ж, мы сами выбираем свои пути. Иногда ничто не в силах нам помешать. А ведь могло бы…
Час спустя Оболонский склонился над телом умирающего Германа и принял из его рук окровавленный медальон.
…Непоправимое всегда случается внезапно, даже если ты подозреваешь о нем или догадываешься, и вдруг оказывается, что прошлое оторвалось от настоящего. Все, что ты не сделал, осталось в прошлом. Все, кого ты не смог спасти – не хватило ли сил, по глупости ли, непозволительной обидчивости – остались в непоправимом прошлом. А в нынешнем? А в нынешнем тебя еще нет. Тебя вообще больше нигде нет. Ты переступаешь через непоправимое и пытаешься жить дальше. Но разве можно жить с пустой оболочкой вместо души, оставшейся там, в прошлом?
Да, эта пустота небрежно вычерпанного, изуродованного колодца постепенно, когда-нибудь потом заполнится новыми водами жизни, новыми впечатлениями, маленькими и большими радостями, но она никогда уже не будет полной. А с каждым разом заполнять ее будет труднее и труднее, пока не останется жалкая размазанная капля влаги на дне. С каждым разом смотреть на чью-то непоправимую смерть станет легче, с каждым разом стена отчуждения от чужого страдания будет становиться все толще и непробиваемее, с каждым разом ты будешь все больше уподобляться тому, с чем борешься. И тогда ты вообще перестанешь существовать, жалкое подобие человека.
Какие страшные перспективы. Какие реальные перспективы!
Он не хотел себе признаться, что смерть Кардашева сильно задела его. Она была упреком ему, более опытному, сильному и сдержанному, ибо его опыт, сила и сдержанность вдруг оказались фикцией, выдумкой, тем, что на самом деле ему не присуще. Он считал себя умным, но не смог понять, что Герман слишком честолюбив, чтобы отступить, а значит, будет защищать свое право поступить по-своему. Он гордился своей выдержкой, но оказалось, что в минуту проверки глупая, почти что детская обида из-за пролитых эликсиров, непростительная гордыня взяли верх над здравомыслием. Переступи он через себя, через гордость, через свое извечное стремление быть в стороне, спустись он к ставу, где засели ведьмаки, – и как знать, возможно, Герман сейчас был бы жив?
– …Господин Оболонский! – до его слуха донеслось настороженный оклик, видать, не в первый раз. Константин встрепенулся. Такого с ним еще не бывало – чтобы он отключился прямо посреди разговора. Прямо над умирающим Германом, которому помочь уже было невозможно, даже примени он самые мощные заклинания.
– Что там еще случилось? – хрипло спросил он, отрывая тяжелый взгляд от впавшего в кому Кардашева.