Книги

Охотники за новостями

22
18
20
22
24
26
28
30

Помню конец июля 1980 года. Летние каникулы, мне 13 лет, я скучаю перед домом. Появляется Васька Ющенко — мой приятель. На нём какая-то неканикулярная чёрная рубашка, а его веснушчатое лицо непревычно серьёзно. Мы здороваемся. Я гляжу на его рубашку и по тбилисски вопросительно покачиваю ладонью.

«У меня траур, — небрежно отвечает Васька и помолчав добавляет, — Высоцкий умер. Что не в курсе?».

Васька старше меня на пару лет, он тогда учился в ПТУ и знал жизнь гораздо лучше. Его старший брат Владик тоже водился с нами, хотя два — три года в этом возрасте — иное измерение.

Васька и Владик жили в коммунальной квартире в старой трёхэтажке, стоявшей перпендикулярно к нашему восьмиэтажному дому. В коммуналке они занимали две комнаты — в одной спала их мама, в другой они. Их балкон выходил на торец нашего дома и я спустившись во двор частенько орал «Васька! Владик!». Иногда на балконе показывался один, иногда другой, иногда они вместе. Перегнувшись через перила Васька смотрел на меня и безуспешно борясь с распирающей лицо улыбкой осведомлялся: «Чего тебе — хлеба? Хлеб по четвергам и пятницам». Это доставляло ему такую радость что в финале предложения улыбка одерживала сокрушительную победу над тщетным усилием сдержать лицевые мыщцы и Васька просто сиял от захвативших его чувств.

На двор выйдете? (мы говорили — не «во двор», а именно «на двор»), — спрашивал я с надеждой. Братья переминались с ноги на ногу, смотрели друг на друга и кивали. Через несколько минут мы втроём уже куда-то торопливо шли, о чём-то болтали, были страшно заняты — время становилось пространством, пространство временем, всё куда томчалось, неслось, а город снисходительно усмехаясь, по арабски присев на корточки курил бамбук.

У братьев имелся настольный хоккей. Самый простой — не тот подороже с объёмными хоккеистами — такой настольный хоккей являлся мечтой всех советских мальчишек, а другая модель, подешевле, с плоскими, вырезанными из тонкого листового металла и так пёстро раскрашенными, что они мне напорминали дуболомов Урфина Джюса, фигурками.

Иногда мы устраивали «чемпионат мира». Турнир длился целый день — с десяти утра до 18 часов, времени возвращения хозяйки. Она работала на заводе, выбивалась из сил, чтобы прокормить сыновей и возвращалась на разряженных батарейках. Обнаружив дома сгрудившуюся у стола горластую стаю мальчишек, выражавших чувства по поводу каждого паса, удара, гола, промаха, могла организовать головомойку. Чтобы избежать расправы следовало завершить турнир до её прихода, прибрать и разбежаться.

Недоигранные матчи переносились на следующий день и чемпионат занимал два дня от чего он только выигрывал. Дополнительный день придавал особенную взаправдашнюю атмосферу, фанерная панель с длинными прорезями для управления фигурками не имевшими анфасов, а одни только профили, превращалась в лёд, в нашем воображении лихо разрезаемый стальными лезвиями коньков… Мы бы с удовольствием орали, полностью отдавшись тому идущему из глубин живота глубокому счастью, волны которго захлёстывают только в детстве и ранней юности, когда для ощущения счастья не требуется никаких условий, причин и обстоятельств. Летние каникулы, друзья, впереди вся жизнь и эта диспозиция уже сама по себе такой душевный ништяк, бушприт, который проведёт сквозь любой ураган, какое бы звучное человеческое имя ему не давали — Ирма, Синди или Хосе. Так вот — мы бы орали, но не следовало забывать о том, что события разворачивались всё-таки не в ледовой арене, а в коммунальной квартире, где скрипучие дощатые полы густо выкрашены масляной краской, а нервы жильцов напротив обнажены и опасны, как тонкопроводящая жила с которой сняли изоляционную оболочку. Это не обуздавало нас на сто процентов, но хотя бы не позволяло перейти на галоп. Гармония строптиво упиралась ладонями в грудь налегавшему на неё Хаосу не позволяя слишком откровенно прижимать её к себе.

Кроме Васьки, Владика и автора этих строк в баталиях неизменно принимал участие ещё один тандем братьев — Павле и Гела.

Павле, которого мы звали Павликом, и Гела жили в одном доме со мной, но в соседнем подъезде. Павлик был на год младше меня, а Гела и того мельче. Мы учились в одной школе, жили в одном доме, играли в одном дворе и свели знакомство ещё в бытность четырёх-пятилетними карапузами.

Один угол комнаты Васьки и Владика был заставлен бело-синими банками сработанного: как мне тогда казалось на самом краю света, в далёком Корёновске, сгущённого молока. Оказалось, что Корёновск находился совсем не так далеко — в Краснодарском крае, но речь не о том, так вот — по утрам братья пили чай, заедая его ломтями хлеба со сгущёнкой. Они ели неторопливо и с удовольствием. Высокие каравайные буханки белого хлеба, купленные в гастрономе на улице Нуцубидзе, нарезались толстыми ломтями и, прямо из пробитой остриём консервного ножа банки, щедро поливались сгущённым молоком, которое сначало отвестно лилось на подставляемый ломоть, затем закручивалось в спираль и плавно расплывалось по хлебу распространяя вокруг себя дух ванили. Оно было невероятно вкусным, сладко липло к губам, отдавало перламутром в весёлом утреннем свете и сводило с ума мух свободно залетавших в распахнутые настежь окна, которые в те времена не носили москитных сеток.

После этого нехитрого, но сытного завтрака, братья сметали со стола хлебные крошки и водружали на него настольный хоккей. Мы выбирали сборные, проводили жеребьёвку игр и начиналось веселье.

Каждый хотел быть сборной СССР, которая, как мы считали была сильнейшей в мире, но всё решала физизическая сила. Этот лакомый кусок доставался Владику — он был самым старшим и мог дать по шее. Второй по желаемости командой являлась Канада. Её бесцеремонно забирал себе Васька. Приходила моя очередь и я выбирал Чехословакию. Павлику и Геле доставались Швеция и Финляндия. США никто не хотел, эта страна считалась вражеской и буржуйской — треногая телевышка над городом хорошо делала своё дело.

Понятное дело в нашем дворе проживали и другие мальчишки — толстый Амиран, начитанный Борис, не по возрасту серьёзный Резо, сын тёти Ламары — их квартира находилась прямо под нашей, на седьмом этаже. Тётя Ламара была терапевтом и всякий раз, когда я схватывал грипп, мама звала её: — «Ламарочка, у нашего температура, посмотрите его, я вас умоляю».

Мама говорила по русски, грузинским она владела очень слабо, а тётя Ламара, как раз очень плохо говорила по русски. Но они друг друга прекрасно понимали. Она улыбалась, брала стетоскоп и поднималась к нам. Стетоскоп был холодным и я взрагивал от его прикосновений к спине. Тётя Ламара просила чайную ложечку и заставив меня пошире раскрыть рот и подальше высунуть язык, засовывала обратную сторону ложечки в основание языка от чего меня тошнило. При этом она всё время требовала ещё шире разинуть пасть и подальше высунуть язык, мне казалось, что щёки разорвутся, а язык вывалится от страшного напряжения и я начинал орать от страха, так, что у меня ещё сильнее подскакивала температура.

В зависимости от степени стресса, в который меня загоняли, иногда требовалось принять таблетку анальгина (я считал, что дёшево отделался), а иногда сделать укол.

В втором случае, в руках тёти Ламары появлялась блестящая прямоугольная коробочка из нержавейки, из которой она извлекала шприц. Шприцы и иглы были тогда многразовыми и их требовалось кипяить в кастрюльке с водой. Тётя Ламара подбирала иглу, щелчком ногтя взбалтывала ампулу с лекарством и шиприц хищно всасывал в себя его содержимое.

Обстановка в доме становилась экстремальной, я отказывался улечься на живот, что являлось необходимым условием процедуры и требовалась грубая сила. Меня запутавшегося в простынях, за которые я держался, переворачивали, потерявшие терпение, родители, а я орал так, что было слышно в проезжавших по улице Нуцубидзе троллейбусах. Это дело требовало от меня напряжения и тётя Ламара не могла добиться необходимой для укола расслабленности мягкого места. Меня удерживало в искомом положеии папино колено так, что я не мог перевернуться на спину а тётя Ламара держа наготове шприц и похлопывала меня по ягодице, жалостливо приговаривая «датцхнарди, швило, ар геткинеба»[4].

Улучив момент, она, как оса, неуловимым коротким уколом вонзала иглу и молниеносно впрыскивала снадобье. Я успокаивался и немедленно переворачивался на живот, чтобы восстановить статус кво. При этом у меня была уже по настоящему высокая температура, гораздо выше той, с которой всё начиналось, но взрослые считали, что спасли мне жизнь и вполголоса, чтобы не мешать чудодейственному исцелению, вели разговоры.

Альтернативой уколу, когда взрослые считали, что я не смертельно болен и у меня есть некоторые шансы выкарабкаться, служили полтаблетки анальгина с амидопирином. Глотать таблетки я тогда не умел и приходилось их измельчать до состояния порошка и разбавлять водой. Полученный эликсир был настолько отвратительным на вкус — горьким и противным, что я даже не могу описать всю его тошнотворность. Мне («деточке» и «умничке») предлагали его выпить на раз-два, но я молча, с закрытым ротом (чтобы не дать им никакого шанса) мотал головой, как цирковая лошадь. Тогда на те же раз-два, меня скручивали, зажимали нос, чтобы я раскрыл рот и вливали туда лекарство. Родители входили в раж и кричали страшные вещи: «Держи его крепче! Зажимай нос! Зажимай получше, он ещё может им дышать! Вливай! Так! Так! Не сломай ему зубы, ложка то железная! Хорошо! Всё отпускай, он весь синий!».