Книги

О психологии западных и восточных религий (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

250 На представление о четвертичности божественных начал яростно нападали уже отцы церкви: вспомним попытку причислить к трем ипостасям сущность Бога в качестве четвертого элемента. Сопротивление четвертичности вызывает некоторое удивление, поскольку главный христианский символ, крест, несомненно являет собой образец четвертичности. Правда, крест символизирует страдания Бога в его непосредственном столкновении с миром[381]. Князем мира сего (princeps huius mundi, Ин. 12:31; 14:30) зовется, как известно, дьявол, который способен даже одолеть Богочеловека, хотя тем самым как бы предвещает свое окончательное поражение и роет себе могилу. По одному древнему воззрению, Христос — это «приманка на крючке» (кресте), при помощи которой Бог вылавливает Левиафана (дьявола)[382]. Поэтому важно, что крест, изображающий столкновение Христа с дьяволом и потому водруженный между небом и преисподней, соответствует четвертичности.

251 Средневековая иконология, вышивая по ткани древних спекуляций о Богородице-Теотокос, использовала кватернарный символ в изображениях коронования Марии[383] — и украдкой подставляла его на место Троицы. Assumptio Beatae Mariae Virginis (вознесение блаженной Девы) означает взятие на небо души Марии в телесном облике и является допускаемой церковью доктриной, которая, однако, пока еще не стала догматом[384]. Христос, конечно, тоже возносится на небеса во плоти, но за этим вознесением скрывается нечто иное, поскольку он божество, а Мария — нет. В ее случае плоть оказалась бы гораздо материальнее Христовой, больше привязанной к реальности пространства и времени[385]. С платоновского «Тимея» четверка выражала «реализацию», то есть переход в принципиально иное состояние — конкретно в состояние мирской материальности, которая, как авторитетно утверждается, подчинена князю мира сего. Материя диаметрально противоположна духу, и потому она — подлинное гнездилище дьявола, чьи адские печи полыхают глубоко в недрах земли, а светлый дух, освободившись от оков тяготения, привольно парит в эфире.

252 Assumptio Mariae прокладывает путь не только утверждению божественности Богородицы (то есть окончательному признанию за нею статуса божества)[386], но и к осознанию четвертичности. При этом в метафизическую область включается материя, а вместе с ней и разлагающий принцип мира — зло. Можно, конечно, объяснять, что материя изначально чиста или, по крайней мере, способна быть чистой, однако это вовсе не отменяет того факта, что материя представляет определенность мыслей Божества и, следовательно, то самое, что делает возможной индивидуацию со всеми ее последствиями. Посему противник Бога вполне логично трактуется как душа материи, ибо они оба воплощают собой то сопротивление, без которого относительная автономия индивидуального существования попросту немыслима. Желание отличаться и идти наперекор характеризует дьявола, а неповиновение есть признак первородного греха. Как уже было отмечено, это необходимые предпосылки Творения, которые по этой причине подлежат занесению в божественный замысел и потому принадлежат области божественного[387]. Но христианское определение Бога как summum bonum (высшего блага) исходно исключает злого духа из этой области, пусть даже в Ветхом Завете он зовется одним из сынов Божьих. Фактически дьявол как simia Dei (обезьяна Бога) помещается вне Троицы и ей противопоставляется. Средневековое изображение триединого Бога с тремя головами опиралось на представление о трицефальности (трехглавости) Сатаны — таким его рисует, например, Данте[388]. По аналогии с Антихристом возникает своего рода инфернальная Антитроица, некая подлинная umbra trinitatis (тройственная тень)[389]. Дьявол, несомненно, выступает неудобной фигурой, доставляющей ненужные затруднения, и нисколько не укладывается в христианское мироустройство. Вот почему так заметно стремление преуменьшить его значение, вот почему прибегают к эвфемистическому умалению его фигуры или целенаправленно игнорируют его существование — а то и приписывают его происки человеческой виновности, причем подобным образом поступают те самые люди, которые наверняка яростно бы возражали, вздумайся греховному человеку присвоить себе заслуги в происхождении всего благого. Достаточно одного взгляда на Священное писание, чтобы понять всю важность роли, отведенной дьяволу в божественной драме искупления[390]. Будь власть злого духа столь слаба, как хочется кое-кому вообразить, мир не нуждался бы в схождении Божества к людям — или же самому человеку доверили бы изменять мир к лучшему, чего, впрочем, не случилось вплоть до наших дней.

253 Какой бы ни была метафизическая позиция дьявола, в психологической реальности зло есть вполне действенное, даже угрожающее ограничение добра, так что не будет преувеличением предположить, что в этом мире добро и зло более или менее уравновешивают друг друга, как день и ночь, и в этом состоит причина, по которой победа добра всегда оказывается особым актом благодати.

254 Если не учитывать своеобразный дуализм персидской религии, то станет ясно, что в ранний период духовного развития человечества никакого подлинного дьявола еще не было. Он лишь намечен в ветхозаветной фигуре Сатаны. Настоящий же дьявол впервые появляется как противник Христа[391], и вместе с ним мы впервые заглядываем в блистающий мир божественности, с одной стороны, и в адскую бездну — с другой стороны. Дьявол автономен, он не может быть подчинен власти Бога, поскольку иначе не сумел бы выступать противником Христа, был бы всего-навсего машиной Бога (Maschine Gottes). Когда неопределимое Единое разделяется надвое, оно становится чем-то определимым — тут и человек Иисус, тут Сын и Логос. Это утверждение должно опосредоваться иным — тем, что не является ни Иисусом, ни Сыном, ни Логосом. Акту любви, олицетворенному в Сыне, противоположно отчуждение Люцифера.

255 Поскольку Господь сотворил дьявола ангелом, а тот впоследствии «пал с неба как молния», то дьявол тоже считается «исшедшим» от Божества и превращается затем в князя мира сего. Важно отметить, что гностики порой видели в нем то несовершенного демиурга, то сатурнического архонта Иалдабаофа[392]. Изображения этого архонта в каждой своей подробности соответствуют изображениям дьяволических демонов. Он символизировал собой власть тьмы, из которой явился к человечеству Христос. Архонты вышли некогда из чрева неизмеримой бездны, то есть из того же источника, откуда явился гностический Христос.

256 Один средневековый мыслитель заметил, что Бог, отделив во второй день творения верхние воды от нижних, не сказал ввечеру, как делал во все другие дни, что «это хорошо». Эти слова не прозвучали потому, что в тот день Он создал binarius, двойку, источник всякого зла[393]. Схожее воззрение встречается и в персидской литературе, где происхождение Ахримана приписывается сомнению в сознании Ахурамазды. Если мыслить вне тринитарной схемы, все неминуемо должно свестись к следующему отношению:

257 Поэтому неудивительно, что представление об Антихристе встречается уже в столь древние времена. Возможно, оно как-то связано с астрологической синхронистичностью занимавшейся в ту пору эры Рыб[394], с одной стороны, а с другой — со все возраставшим осознанием дуальности мироздания, выраженной в фигуре Сына, которая тоже предвоображалась символом Рыб ♓, двумя рыбами в спайке (commissura), повернутыми в противоположных направлениях[395]. Будет нелепо искать тут какие-то каузальные обоснования. Скорее, нужно говорить о предсознательных, предвоображенных взаимосвязях между самими архетипами, о связях, намеки на которые возможно отыскать в иных констелляциях, в особенности в мифотворчестве.

258 На нашей схеме Христос и дьявол оказываются тождественными противоположностями, как бы доказывая восприятие их как «противников». Эта оппозиция подразумевает конфликт до последнего, и задача человечества заключается в том, чтобы терпеть этот конфликт до того момента, до той поворотной точки, когда добро и зло начнут релятивизироваться, ставить себя под сомнение, когда прозвучит призыв к чему-либо «по ту сторону добра и зла». В христианскую эпоху, в рамках тринитарного мышления, такая мысль попросту невозможна, ибо конфликт слишком ожесточен для того, чтобы зло могло занять иное логическое отношение к Троице, кроме отношения абсолютной противоположности. В эмоциональном противостоянии, то есть в конфликтной ситуации нельзя одновременно увидеть тезис и антитезис. Следует добиваться более хладнокровной оценки относительной ценности добра и относительной ничтожности зла. Но тогда станет очевидным, что общая жизнь одушевляет не только Отца и его светлого Сына, но также Отца и его темное порождение. Невыразимый конфликт, проистекающий из двойственности, разрешается в четвертом принципе, который восстанавливает единство первого в его полном развитии. Ритм выстраивается в три такта, но итоговым символом оказывается четвертичность.

259 Двойственный аспект Отца отнюдь не был неизвестен религиозной спекуляции[396]. Это показывает, к примеру, аллегория единорога (monoceros), который символизировал мрачную гневливость Яхве. Подобно раздражительному зверю, Яхве поверг мир в хаос и повернулся к любви лишь в лоне девственницы[397]. Лютер был знаком с представлением о deus absconditus (скрытом божестве). Убийство, внезапная смерть, война, болезнь, преступление и любые мыслимые мерзости — все это входит в единство Божества. Если Бог раскрывает свою сущность и принимает конкретную человеческую форму, то противоположности в нем должны распасться: здесь добро, там зло. Латентные в Божестве противоположности и вправду распались при рождении Сына, проявили себя в противоположности Христа и дьявола, выстроенной, не исключено, по подобию персидского противопоставления Ормазда (Ахурамазды) и Ахримана. Мир Сына есть мир морального разлада, без которого человеческое сознание едва ли способно проделать путь к умственной и духовной дифференциации, каковой оно в действительности прошло. Отсутствие безоговорочного восторга с нашей стороны в этом отношении доказывается приступами сомнения, которым подвержено современное сознание.

260 Несмотря на потенциальное искупление, христианин обречен на моральные страдания, и в этих страданиях нуждается в утешителе — в Параклете. Он не способен преодолеть конфликт, опираясь на собственные силы: в конце концов, это не он придумал данный конфликт. Приходится полагаться на божественное утешение и созерцание, так сказать, на спонтанное раскрытие духа, который не повинуется человеческой воле, который приходит и уходит тогда, когда ему этого хочется. Дух есть автономное психическое событие, затишье после бури, умиротворяющий свет во мраке человеческого разума, потаенный упорядочивающий принцип в хаосе души. Святой Дух выступает утешителем подобно Отцу; это тихое, вечное и бездонное Единое, в котором Божии любовь и страх сплавлены в бессловесное единство. Именно в этом единстве воссоздается первичный смысл все еще бессмысленного Отцовского мира, в нем он проникает в пространство человеческого опыта и рефлексии. С четвертичной точки зрения, Святой Дух есть примирение противоположностей, то есть отклик на то страдание в Божестве, которое воплощено в Христе.

261 Пифагорейская четвертичность являлась природным фактом, архетипической формой созерцания, но не успела стать ни моральной проблемой, ни тем более божественной драмой. Потому она «скрылась под спудом». Она была сугубо натуралистическим, неотрефлексированным представлением, порождением духа, который еще не вырвался из плена природы. Христианство провело черту между природой и духом, позволив человеку устремляться мысленно не только по ту сторону природы, но и против природы, из-за чего стала явной, можно сказать, божественная свобода духа. Вершиной этого взлета из природных глубин было тринитарное мышление, что действует в платоническом, наднебесном пространстве. При этом, справедливо или нет, сохраняется вопрос о четвертом. Точнее, четвертый оставался «внизу», благодаря чему сложились еретическая идея четвертичности и натурфилософские герметические спекуляции.

262 В этой связи я хотел бы напомнить о франкфуртском враче и алхимике Герхарде Дорне, который выдвинул серьезные возражения против традиционной четвертичности первоначал своего ремесла и его конечного продукта, lapis philosophorum (философского камня). Дорн счел четвертичность еретической, ибо миром правит все-таки Троица. Четвертичность, следовательно, создана дьяволом[398]. Четверка, по словам Дорна, есть удвоение двойки, а двойка была создана на второй день творения, причем Бог явно не был вполне удовлетворен в тот день делом своих рук. Binarius — дьявол раздора и одновременно женский элемент. (Четные числа считаются женскими как на Востоке, так и на Западе.) Причиной разочарования в трудах второго дня творения было то, что в сей зловещий день, как и в случае с Ахурамаздой, в природе Отца проявилась трещина разлада, откуда выполз змей, quadricornutus serpens (четырехсотая змея), тотчас же совративший Еву, которая состояла с ним в родстве по своей бинарной сущности. («Vir a Deo creatur, mulier a simia Dei» — «Мужчина сотворен Богом, а женщина — обезьяной Бога».)

263 Дьявол — обезьянничающая тень Бога, ему подражающая, ἀντίµιµον πνεῦµα (подражающий дух) в гностицизме и в греческой алхимии. Также он — князь мира сего, в тени которого родился человек, пагубно обремененный первородным грехом, в каковой впал по подстрекательству дьявола. Согласно гностическому воззрению, Христос отринул от себя тень, с которой родился, и остался без греха. Его безгрешность свидетельствует о непричастности темному миру рожденного в естестве человека, который тщетно пытается стряхнуть с себя эту тьму. («Он от земли рожден, / Несть его больно…»[399]) Связь человека с физическим, материальным миром и его требованиями выступает причиной аномального двойственного положения: с одной стороны, он, очевидно, способен достичь просветления, но с другой — находится в ярме у князя мира сего. («Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти?»[400]) Христос же, напротив, в силу своей безгрешности живет в платоническом царстве чистых идей, достичь которого способна лишь человеческая мысль, но не сам человек как целостность. Фактически человек — это мостик, перекинутый через бездну между сим миром, царством темного Трикефала, и небесной Троицей. Вот почему всегда, даже в дни безусловной веры в Троицу, не прекращался поиск утраченного четвертого, которому предавались греческие неопифагорейцы и который длился вплоть до гетевского «Фауста». Все эти искатели считали себя христианами, но на деле они были околохристианами (Nebenchristen), поскольку посвящали свою жизнь трудам, целью которых было искупление serpens quadricornutus, падшего Люцифера, и тем самым освобождение заточенной в материи anima mundi. Они мнили, что в материи скрывается lumen luminum, sapientia Dei, а их труды были «даром Духа Святого». Наша формула четвертичности подтверждает правоту их притязаний, ибо Святой Дух, как синтез изначально Единого, затем расколотого, истекает как из светлого, так и из темного источника. «Силы правого и левого сочетаются в созвучии мудрости», — как гласит апокрифическое сочинение «Деяния Иоанна».

264 Читателю наверняка бросится в глаза, что в нашей четвертичной схеме два элемента накрест накладываются друг на друга: эти линии символизируют, с одной стороны, контр-тождество (Gegensatzidentitat) Христа и его противника, а с другой — развертывание единства Отца во множественность Святого Духа. Итоговый крест есть символ страдающего Божества, искупляющего человечество. Страдания Бога не имели бы места, а их последствия вовсе не ощущались бы, не будь противостоящей Богу силы, то бишь дольнего мира и его князя. Схема четвертичности признает существование этой силы неоспоримым фактом, приковывая тринитарное мышление к реальности мира сего. Платоновская свобода духа не позволяет выносить целостные суждения, просто отрывает светлую половину божественной картины от ее темной половины. Свобода эта в значительной мере есть культурный феномен[401], возвышенное занятие счастливого афинянина, которому не выпал удел илота[402]. Возвыситься над природой человек может, только если кто-то другой несет за него земное бремя. Какую бы философию вывел Платон, доведись ему поменяться местами с одним из своих домашних рабов? Чему бы научил равви Иисус, если бы ему пришлось содержать жену и детей? Если бы потребовалось возделывать поле, на котором вырос преломленный им хлеб, и полоть виноградник, где созрело поданное им вино? Темная тяжесть земли должна непременно входить в картину целого. В мире сем нет добра без соответствующего зла, всякому дню сопоставлена ночь, а всякому лету — зима. Но человек цивилизованный может спастись от зимы, может защититься от холода; для него нет грязи, потому что он может помыться; нет греха, потому что он может благоразумно отгородиться от других людей и тем избежать множества возможностей согрешить. Он может мнить себя добрым и чистым, ибо нужда не учит его ничему иному. Природный человек напротив, обладает цельностью, которая могла бы восхитить, но ничего достойного восхищения в этой цельности не имеется, поскольку перед нами все та же вечная бессознательность, все те же болото и грязь.

265 Если же Бог пожелает родиться человеком и объединить с собой человечество в общности Святого Духа, он должен претерпеть ужасные муки и взвалить на свои плечи мир во всей его реальности. Это его крест — и сам он крест. Весь мир есть страдание Божье, и каждый отдельный человек, который грезит о собственной целостности, отлично знает, что таков его крестный путь.

266 Эти мысли с трогательной прелестью и простотой выражены в известном негритянском фильме «The Green Pastures»[403]: многие годы Господь управлял миром посредством проклятий, громов, молний и потопов, но мир не становился лучше. Наконец Бог осознал, что ему самому следует стать человеком, чтобы добраться до корня всех зол.

267 Этот Бог, ставший человеком и познавший страдание мира, оставил после себя утешителя, третий лик Троицы, коему надлежало поселиться в душах многих грядущих людей, причем таких, которые не смогут воспользоваться ни привилегией, ни возможностью непорочного зачатия. Потому в Параклете Бог еще ближе, чем в Сыне, к реальному человеку и к темному в нем. Светлый Бог вступает на мостик, зовущийся человеком, со стороны дня, тогда как тень Бога идет со стороны ночи. Каким будет исход этой страшной дилеммы, грозящей взорвать изнутри хрупкий человеческий сосуд неведомыми излияниями и упоениями? Это вполне может быть откровение Святого Духа изнутри самого человека. Как некогда человек открылся из Бога, так и Бог может, когда кольцо замкнется, открыться из человека. Но поскольку в этом мире рядом с добром неизменно присутствует зло, то Antimimon Pneuma[404] станет искажать пребывание Параклета в человеческой душе, побуждать к самообожествлению человека и инфляции его самомнения; предвестием этого наглядно служит история Ницше. Чем меньше мы осознаем религиозную проблему будущего, тем больше опасность, что мы злоупотребим содержащимся в человеке божественным зародышем ради смехотворного или демонического раздувания собственной персоны, что забудем о своем жребии яслей, в которых родится Господь. Даже достигнув высочайшей вершины развития, мы никогда не окажемся по ту сторону добра и зла, и чем больше мы узнаем на собственном опыте о неразрешимом их взаимопереплетении, тем неувереннее и запутаннее будут становиться наши моральные суждения. При этом мы не извлечем ни малейшей пользы, отвергнув моральный критерий и начертав новые скрижали по известным образцам, ибо, как в прошлом, так и в отдаленном будущем, зло, нами содеянное, умышленное или предусмотренное, мстительно обрушится на наши души, ничуть не заботясь о том, перевернулся ли мир в наших глазах вверх тормашками или нет. Наше знание о добре и зле уменьшается с ростом познаний и опыта — и сократится еще сильнее в будущем, а нам между тем не отделаться от требований этики. В состоянии предельной неопределенности и неуверенности мы нуждаемся в просветлении, которое исходило бы от святого исцеляющего духа, а этот дух может быть чем угодно, но только не нашим разумом.

Б. Психология четвертичности

268 Как я показал в предыдущем разделе, проблема четвертого может быть продумана до конца без необходимости отказываться от религиозного языка. Дополнение Троицы до четвертичности может быть представлено в проекции на метафизические фигуры, благодаря этому картина обретет бо́льшую пластичность. Но заявления такого рода могут — и даже должны, исходя из научных соображений — быть сведены к человеку и его психологии, ибо перед нами плоды человеческого духа, которым мы не вправе присваивать какую-либо метафизическую значимость. В первую очередь это проекции психических процессов, о которых никто, впрочем, не знает, чем они являются «в себе», на бессознательном уровне и в недоступной человеку области. Так или иначе, наука не должна трактовать эти проекции как что-то еще, поскольку в противном случае она может утратить свою самостоятельность. Мы говорим не об индивидуальных фантазиях, но о некоем коллективном явлении (по крайней мере, когда имеем дело с Троицей), а потому следует признать, что развитие представления о триединстве является секулярным коллективным процессом, отражающим дифференциацию сознания, которая растянулась на несколько тысячелетий.