Книги

О психологии западных и восточных религий (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

158 Примечательно, что такой символ возникает естественным и спонтанным образом, что всегда он бессознателен, как явствует, к примеру, из рассматриваемого нами сновидения. Если мы хотим узнать, что произойдет в том случае, когда идея Бога перестает проецироваться вовне как автономная сущность, вот ответ, который дает бессознательное психическое. Оно порождает новую идею — представление о человеке, обожествленном или божественном, плененном, сокрытом, защищаемом, обычно лишенным персонификации и предстающем в виде абстрактного символа. Как правило, символы содержат в себе отсылки к средневековому понятию микрокосма, как было, например, с видением мировых часов в сне моего пациента. Многие процессы, ведущие к проявлению мандалы, и сама мандала кажутся прямыми подтверждениями средневековых спекуляций. Создается впечатление, что пациенты будто бы читали древние трактаты о философском камне, «божественной воде», круглости и квадратуре круга, символике четырех цветов и т. д., однако на самом деле они и близко не подходили к алхимической философии и ее малопонятному символизму.

159 Соответствующим образом оценить эти факты совсем не просто. Их можно объяснить как своего рода регрессию к архаическим способам мышления, если принять во внимание, прежде всего, явные и убедительные параллели со средневековой символикой. Но всякий раз, когда мы подозреваем регрессию, результатом оказывается лишь низовое приспосабливание вкупе с соответствующей ему невысокой полезностью. Впрочем, в нашем случае такой результат никак не назовешь типичным. Напротив, у пациентов с невротическими состояниями и диссоциациями наблюдаются существенные улучшения, вообще меняется к лучшему личность как таковая. По этой причине, полагаю, не следует объяснять происходящее регрессией, иначе нам пришлось бы признать в этих состояниях нечто патологическое. Скорее, я склонен трактовать очевидно ретроградные проявления символизма мандалы[181] как следы того психологического процесса, который начался в раннем Средневековье или, может быть, во времена раннего христианства и продолжается по сей день. Имеются документальные свидетельства о том, что важнейшие символы христианства существовали уже в первом столетии нашей эры. На ум приходит греческий трактат «Комариос, архипастырь, обучает Клеопатру божественному искусству»[182]. Это текст египетского происхождения, лишенный даже намека на христианское влияние. Кроме того, можно вспомнить мистические тексты Зосимы и псевдо-Демокрита[183]. У последнего автора заметны иудейские и христианские влияния, хотя в основном символика остается неоплатонической, а содержание тесно связано с философией Corpus Hermeticum[184].

160 Тот факт, что символизм, связанный с мандалами, прослеживается до языческих источников, побуждает иначе взглянуть на эти будто бы современные психологические явления. Кажется, что они продолжают гностическую традицию мышления, не опираясь на нее напрямую. Если я прав в предположении, что всякая религия есть спонтанное выражение определенных господствующих психологических условий, то христианство было выражением того состояния, которое господствовало в начале нашей эры и сохраняло власть на протяжении нескольких последующих столетий. При этом конкретное психологическое состояние, которое господствует где-либо в течение определенного времени, не исключает существования других состояний в другие времена, причем эти состояния тоже способны на религиозное выражение. Христианству однажды пришлось выдержать битву с гностицизмом, который соответствовал иному психологическому состоянию. В итоге гностицизм был полностью уничтожен, а его останки подверглись столь жестокому истреблению, что ныне требуется специальное исследование для приближения к пониманию внутреннего смысла этого вероучения. Но если исторические корни наших символов уходят за пределы Средних веков, то их наверняка возможно обнаружить в гностицизме. Мне видится вполне логичным, что психологическое состояние, ранее подавленное, должно утвердиться вновь, если главные идеи состояния-«подавителя» (Hauptideen) почему-то утрачивают свою силу. Вопреки упорному ее подавлению, гностическая ересь процветала на всем протяжении Средних веков под видом алхимии. Хорошо известно, что алхимия состоит из двух направлений, взаимно дополняющих друг друга: с одной стороны, это собственно химические исследования, а с другой стороны — theoria, или philosophia. Как следует из названия сочинения псевдо-Демокрита, писавшего в пятом столетии («Физика и мистика» — φυζικα και µυζτικα[185], эти два направления уже в начале нашей эры тесно взаимодействовали. То же самое верно можно утверждать на основании Лейденского папируса[186] и сочинений Зосимы (III в.). Религиозные и философские воззрения античной алхимии были безусловно гностическими. Более поздние взгляды при этом отталкивались от следующей основополагающей идеи: anima mundi, демиург или божественный дух, взрастивший в себе хаос первоначальных вод, сохранился в материи в потенциальном состоянии, а вместе с ним сохранилось и изначальное хаотическое состояние[187].

Очень рано среди греческих алхимиков возникает представление о «камне, содержащем в себе дух»[188]. Этот «камень» есть prima materia, hyle, хаос или massa confusa (смешение всего). Эта алхимическая терминология опирается на платоновский диалог «Тимей». Так, алхимик Христофор Стеевий говорит: «Ни земля, ни воздух, ни вода, ни огонь, ни то, что из них состоит, ни то, из чего они состоят, не должны называться первичной материей, каковая должна быть вместилищем и матерью всего, что сотворено и что может восприниматься, а должен так именоваться особый вид, который не может восприниматься, будучи бесформенным, но все в себе содержит»[189]. Тот же автор называет prima materia «перворожденной хаотической землей, гюле, хаосом, бездной, матерью всего»[190]. Он объясняет, как божественный дух проник в материю и во что преобразился: «Божественный дух оплодотворил вышние воды особым порождающим теплом и сделал их словно молочными… Произвел сей дух божественный тепло в вышних водах, что над небесами разлиты (см. Быт. 1:7), и сила его всюду проникала и все питала, а вместе со светом породила глубоко в царстве минералов меркурианского змея (это также может относиться и к жезлу Асклепия, поскольку змея есть исток medicina catholica, всеобщего исцеления. — Авт.), в растительном царстве породила благословенную зелень (хлорофилл. — Авт.), в животном царстве породила творческий порыв, и так горний дух вод, коий брачевался со светом, воистину может быть назван душой мира[191]. Нижние воды темны и поглощают все истечения света в своих обширных пучинах»[192]. Это описание опирается именно на гностическую легенду о Нусе, что нисходит из горних сфер и оказывается в плену у Физиса (материи). Меркурий для алхимиков — крылатый, «летучий». Арабский алхимик Абуль-Касим Мухаммад[193] говорит о «Гермесе, или летучем», а во многих других текстах этот бог зовется spiritus, то есть духом. Более того, Гермес понимался как психопомп, божественный проводник, указующий путь к раю[194]. Налицо близкое сходство с ролью искупителя, которая приписывалась Нусу в трактате «Ερµοῦ πρòς Τάτ»[195]. Для пифагорейцев душа полностью подчинялась материи, оставалась свободной только мыслящая ее часть[196]. В древнем сочинении Commentariolum in Tabulam Smaragdinam (XI) Ортулан[197] рассуждает о massa confusa или о chaos confusum (преобильном хаосе), из которого был сотворен мир и из которого также порождается мистический ляпис. Последний отождествлялся с Христом уже с четырнадцатого столетия[198]. Ортелий говорит: «Спаситель наш Иисус Христос… сочетает… две сущности. Также и спаситель смертный из двух частей состоит: из небесной и земной…»[199]. Сходным образом заключенный в материю Меркурий отождествлялся со Святым Духом; Иоанн Грассхофф писал: «Дар Святого Духа есть свинец философский, каковой именуется свинцом воздушным, и в нем обитает белая голубка, зовомая солью металлов, в коей заключено руководство к деланию»[200]. По поводу экстракции и трансформации хаоса Христофор Парижский[201] писал: «В сем хаосе указанная драгоценная субстанция и природа вправду существует в потенции как единая смешанная масса элементов. Посему разум человеческий должно к оной приложить, дабы наше небо побудить к проявлению»[202]. Coelum nostrum (наше небо) обозначает здесь микрокосм и зовется также quinta essentia (пятой сущностью). Оно incorruptibile (нерушимо) и immaculatum (непорочно чисто). Иоанн из Руперциссы[203] называет пятую сущность le ciel humain (человеческим небом)[204]. Ясно, что философы распространяли видение золотого и синего кругов на свое aurum philosophicum (философское золото), которое называлось также rotundum, а также на синюю квинтэссенцию. Термины «хаос» и massa confusa, по свидетельству Бернара Сильвестра[205], современника Гийома из Шампо[206] (1070–1121), употреблялись широко. Сочинение Бернара «De Mundi Uni-versitate Libri duo sive Megacosmus et Microcosmus» («Книга вторая о мегакосме и микрокосме»)[207] пользовалось достаточной известностью. Он говорил о смешении первичной материи, которая зовется «гюле»[208], о «затвердевшей массе, бесформенном хаосе и упорствующей материи, лике бытия, лишенной цвета массе, несозвучной себе самой»[209], а также о «массе смешения» (massa confusionis). Еще он упоминал о descensus spiritus (нисходящем духе): «Когда Юпитер сошел в лоно своей невесты, весь мир сдвинулся, и земля испытала позыв рождать»[210]. Другим вариантом является представление о царе, погруженном или сокрытом в море[211].

Поэтому философы, «сыновья мудрости», как они сами себя называли, принимали prima materia за часть изначального хаоса, беременного духом. Под «духом» они понимали полуматериальную пневму, своего рода «тонкое тело», которое также именовали «летучим» и которое химически отождествляли с оксидами и прочими растворимыми соединениями. Этот дух звался у них Меркурием, химически он представлялся как ртуть, а философски — как Гермес, божество откровения, под именем Гермеса Трисмегиста считавшееся высочайшим авторитетом в алхимии[212]. Целью этих философов было извлечение (экстракция) изначального божественного духа из хаоса, и этот экстракт назывался quinta essentia, aqua permanens, или tinctura. Знаменитый алхимик Иоанн из Руперциссы (ум. 1375) называл квинтэссенцию «человеческим небом». Для него это была синяя жидкость, не подверженная порче, подобно небу. Он говорил, что квинтэссенция наделена цветом небес, а «наше солнце украсило его, как солнце украшает небеса» (et notre soleil l’a orne, tout ainsi que le soleil orne le ciel). В данном случае солнце есть аллегория золота (Iceluy soleil est vray or: «Это солнце — истинное золото»). Далее читаем: «Ces deux choses conjointes ensemble, influent en nous… les conditions du Ciel des cieux, et du Soleil celeste» («Эти две силы совместно влияют на нас… таково воздействие неба и небесного солнца»). Ясно, что для Иоганна квинтэссенция — голубое небо с солнцем на нем — вызывала соответствующие образы небес и небесного солнца в нас самих. Это картина сине-золотого микрокосма[213], которую я считаю прямой параллелью небесному видению Гийома. Правда, цвета поменялись местами — у Руперциссы диск золотой, а небеса синие. Мой пациент, у которого тот же порядок цветов, как будто ближе к алхимикам.

161 Чудесная жидкость, божественная вода, именуемая небом или небесами, возможно, соотносится с «водами над твердью» (Быт. 1:6). С функциональной точки зрения она мыслилась как вода крещения, как церковная святая вода, наделенная созидательными и преобразующими свойствами[214]. Католическая церковь до сих пор совершает ритуал benedictio fontis (освящения источника) в Sabbathum sanctum (святую Субботу) перед Пасхой[215]. Этот ритуал состоит в воспроизведении descensus spiritus sancti in aquam — сошествия Духа Святого на воду. Обычная вода приобретает тем самым божественную способность преобразовывать человека и обеспечивает его духовное возрождение. Это в точности алхимическое представление божественной воды, и не составит ни малейшего труда вывести алхимическую aqua permanens из ритуала benedictio fontis, не будь первая языческой по своим истокам и не являйся она безусловно старшей из двух. Мы находим упоминания о чудесной воде уже в ранних греческих трактатах по алхимии, принадлежащих к первому столетию нашей эры[216]. Более того, сошествие духа в Физис описывается в гностической легенде, оказавшей немалое влияние на Мани. Полагаю, именно при посредстве манихейства она стала одной из основных идей латинской алхимии. Целью философов было химическое преображение несовершенной материи в золото, панацею или elixir vitae (эликсир жизни), но философски или мистически они стремились создать божественного гермафродита, второго Адама[217], благословенное и не подверженное порче тело воскресения[218], или lumen luminem (светоча светочей)[219], просветление человеческого ума, или sapientia (мудрость). Мы с Рихардом Вильгельмом[220] показали, что китайская алхимия придерживалась тех же устремлений, а ее целью и opus magnum (главным деянием) было сотворение «алмазного тела»[221].

162 Все эти параллели призваны поместить мои психологические наблюдения в историческую обстановку. Без исторических связей они повисли бы в воздухе, сделались бы просто любопытными безделками, пусть даже возможно предъявить множество других современных параллелей сновидениям, нами рассматриваемым. Например, вот сон одной молодой женщины. Начальное видение в основном связано с воспоминанием о реальном опыте, об участии в церемонии крещения в протестантской секте; эта церемония проходила в чрезвычайно гротескных, даже отталкивающих условиях. Эти ассоциации стали для сновидицы побудительным мотивом разочароваться в религии как таковой. Но следующий сон нарисовал ей картину, которую она не поняла и не смогла соотнести с предыдущим сновидением. Сновидице было бы возможно помочь, если предварить второй сон словом «напротив» или «наоборот». Вот этот сон:

Она находится в планетарии, очень красивом месте, под беспредельным небосводом. В небе сияют две звезды — белая, это Меркурий, и другая, испускающая теплый красный цвет. Название второй звезды неизвестно. Далее женщина видит, что стены под небосводом покрыты фресками. Она узнает всего одну — античное изображение превращения (Baumgeburt; букв. «прорастания». — Ред.) Адониса в растение.

163 Волны «красного света» она приняла за «теплые чувства», то есть за любовь, а потому решила, что вторая звезда должна быть Венерой. Ранее ей довелось увидеть картину превращения в растение в музее, и она посчитала, что Адонис, умирающий и воскресающий бог, должен быть и божеством возрождения.

164 Итак, в первом сне присутствовала суровая критика религии в ее церковной форме, а во втором возникло подобное мандале видение мировых часов — в облике планетария (в самом широком толковании этого слова). На небе имеется божественная пара звезд — мужская белая, женская красная, — и тем самым налицо преображение знаменитой алхимической пары, где все ровно наоборот (вот почему женская звезда зовется Бейя — от арабского al baida, «Белая», а мужская — это servus rubeus, «красный раб», или Габриций — от арабского kibrit, «сера»). Мужчина в этой паре — царственный брат женщины. Данная божественная пара побуждает вспомнить христианскую аллегорию Гийома де Дегилевиля. Намек на превращение Адониса в растение соответствует тем снам моей пациентки, которые отсылали к таинственным обрядам творения и обновления[222].

165 Следовательно, в целом эти два сновидения, по сути, воспроизводят мыслительные процессы моей пациентки, не имея, казалось бы, наяву ничего с ними общего, кроме духовного недуга нашего времени. Как я уже отмечал, связь спонтанного современного символизма с древними учениями и верованиями не определяется ни непосредственно, ни косвенно, ни даже тайно — о чем порой можно услышать, хотя убедительных доказательств такому утверждению нет[223]. Даже наитщательнейшее исследование ни разу не выявило знакомства моих пациентов с соответствующей литературой; они нисколько не осведомлены о подобных идеях. Кажется, будто их бессознательное обратилось к тому же направлению мысли, которое проявляет себя снова и снова на протяжении последних двух тысяч лет. Такая непрерывность может существовать только в том случае, если считать определенные бессознательные состояния наследуемыми априорными факторами. Под этим я, конечно, не подразумеваю наследование идей, которое трудно, если вообще возможно, доказать. Скорее, я пытаюсь сказать, что наследуемое свойство должно быть чем-то вроде формальной возможности вновь и вновь воспроизводить те же или сходные с ними идеи. Эту возможность я и называю «архетипом». Соответственно, архетип есть структурное качество или особое состояние психики, каким-то образом связанное с деятельностью мозга.

166 В свете приведенных исторических параллелей мандала символизирует либо божественную сущность, ранее сокрытую и спящую в теле, а теперь извлекаемую и оживающую; либо сосуд или пространство, в котором происходит преображение человека в божественную сущность. Соглашусь, что такие формулировки неизбежно наводят на мысль о дичайших метафизических спекуляциях. Жаль, если мои слова кажутся безумными, однако именно так действует и всегда действовала человеческая психика. Любой психолог, полагающий, что он может обойтись без таких фактов, должен их исключать из рассмотрения преднамеренно. Я бы назвал этот подход философским предрассудком, несовместимым с эмпирической точкой зрения. Пожалуй, нужно особо подчеркнуть, что такими формулировками мы не устанавливаем метафизических истин. Мы лишь показываем, как функционирует человеческая психика. Не подлежит сомнению, что мой пациент почувствовал себя значительно лучше после сновидения с мандалой. Если понятно, от какой проблемы этот сон его избавил, то будет понятно и то, почему он испытал ощущение «тончайшей гармонии».

167 Без малейших колебаний я готов отвергать всякие спекуляции о возможных последствиях опыта, столь малопонятного и далекого от нас опыта, как постижение мандалы, будь это осуществимо. Для меня, к сожалению, этот тип опыта не является ни малопонятным, ни далеким. Напротив, это мое повседневное профессиональное занятие. Немало знакомых мне людей вынуждены всерьез считаться с таким опытом, если вообще хотят жить дальше. Им приходится выбирать между дьяволом и морской пучиной. Дьявол тут мандала или нечто ей подобное, а пучина — это невроз. Благонамеренный рационалист заметит, что дьявола я изгоняю с помощью Вельзевула и подменяю честный невроз болтовней о религиозных верованиях. На первое замечание мне нечего возразить, ведь я не являюсь специалистом по метафизике; но на второе я должен ответить, что речь идет не о верованиях, а об опыте. Религиозный опыт абсолютен, его невозможно оспаривать. Человек вправе заявить, что никогда такого не переживал, на что собеседник скажет: «Извините, а я переживал». На этом ваша дискуссия завершится. Не имеет значения отношение окружающих к религиозному опыту; для человека, владеющего этим опытом, он является величайшим сокровищем, источником жизни, смысла и красоты, придает новый блеск миру и человечеству. У него есть pistis и покой. Каков тот критерий, по которому возможно ставить такую жизнь вне закона, отвергать такой опыт как ничтожный и считать веру простой иллюзией? Есть ли на самом деле какая-либо лучшая истина о предельных основаниях, нежели та, что помогает жить? Вот почему я столь тщательно исследую символы, порожденные бессознательным. Они единственные способны переубедить критический ум современного человека. Вдобавок они убедительны по древней, как сам мир, причине: эти символы нас попросту превозмогают (вспомним исконное значение латинского слова convincere[224]). Способ исцеления от невроза должен быть таким же убедительным, как сам невроз, а поскольку последний слишком уж реален, то исцеляющий опыт должен быть не менее реальным, — должен быть крайне правдоподобной иллюзией, если высказываться пессимистически. Но в чем состоит различие между правдоподобной иллюзией и исцеляющим религиозным опытом? Думаю, различие тут чисто словесное. Можно сказать, например, что жизнь — это болезнь с очень скверным прогнозом; она длится годами и заканчивается смертью. Либо же можно заявить, что нормальность представляет собой распространенный дефект человеческой конституции; или что человек есть животное с фатально разросшимся мозгом. Подобное мышление остается прибежищем ворчунов с дурным пищеварением. Никто не может знать, каковы предельные основания нашей жизни. Поэтому мы должны принимать их такими, какими воспринимаем в опыте. А если этот опыт помогает делать жизнь более здоровой, прекрасной, полной, удовлетворяющей нас и тех, кого мы любим, совершенно спокойно можно сказать: «Это милость Господня».

168 Никакую трансцедентную истину нельзя продемонстрировать, и потому нам надлежит со всем смирением признать, что религиозный опыт лежит за пределами церкви (extra ecclesiam), что он субъективен и изобилует бесконечными ошибками. Однако, если духовная авантюра нашего времени заключается в раскрытии человеческому сознанию неопределимого и непостижимого, имеются, смею полагать, все основания считать и Беспредельное подвластным психическим законам. Эти законы отнюдь не придуманы человеком, мы лишь обладаем «гнозисом» символики христианского догмата. Только откровенные глупцы захотят изменить такое положение дел, а тот, кто восхищается душой (Liebhaber der Seele), никогда на это не пойдет.

II

Попытка психологического истолкования догмата о Троице[225]

Noli foras ire, in reipsum redi; In interiore homine habitat veritas[226]. Августин, «Книга о благочестивой жизни», XXIX[227].

Предварительные замечания

169 Настоящее исследование выросло из лекции, прочитанной мною на заседании общества «Эранос»[228], под названием «О психологии идеи Троицы». Эта лекция, позднее опубликованная, представляла собой не более чем набросок, и мне с самого начала было ясно, что она нуждается в доработке. Вот почему я, так сказать, посчитал своей моральной обязанностью вернуться к этому предмету и рассмотреть его под углом, соответствующим достоинству и значительности темы.

170 По откликам на лекцию стало понятным, что некоторые мои читатели находят психологическое объяснение христианских символов предосудительным, пусть даже если при этом тщательно избегается какое-либо умаление религиозной значимости этой символики. Полагаю, что критики вряд ли стали бы так же резко возражать против сходной психологической трактовки буддийских, например, символов, святость которых столь же неоспорима. Однако я считаю, что допустимое для одних должно быть допустимо и для других. Кроме того, я со всей серьезностью задаюсь вопросом, не оказались ли бы христианские символы в гораздо большей опасности, помести мы их в неприкосновенную область непостижимого, где они оказались бы не подвержены интеллектуальному изучению. Ведь они настолько легко могут от нас отдалиться, что их иррациональность обратится в откровенную бессмыслицу. Вера есть харизма, достающаяся не каждому; зато человек обладает даром мышления, обращенного на самые возвышенные материи. Апостол Павел и целый ряд почтенных отцов церкви[229] вовсе не разделяли то робкое заступничество, какое свойственно кое-кому из наших современников. Эти робость и беспокойство за сохранность христианской символики являются недобрым знаком. Выражай указанные символы некую высшую истину — в чем мои критики как будто не сомневаются, — тогда наука выставила бы себя на посмешище в бесцеремонных попытках нащупать их понимание. Вдобавок у меня никогда не было намерения преуменьшать значение этих символов: я занимаюсь ими ровно потому, что убежден в их психологической значимости. Люди, которые целиком полагаются на веру и пренебрегают мышлением, всегда забывают о том, что они сами подставляют себя постоянно под удар своего наихудшего врага — сомнения. Где вера господствует безраздельно, там сомнение таится в тени. А вот люди мыслящие, напротив, рады сомнениям, поскольку те служат им важной ступенью на пути к более полному знанию. Людям, способным верить, следует проявлять чуть больше терпимости в отношении тех, кто в состоянии лишь мыслить. Вера уже достигла той вершины, которую мышление стремится покорить в ходе утомительного подъема. Верующий не должен проецировать образ своего привычного врага, сомнения, на человека мыслящего и подозревать последнего в каких-то разрушительных устремлениях. Если бы древние не размышляли, у нас вообще не было бы никакого догмата о Троице. Тот факт, что этот догмат, с одной стороны, составляет предмет веры, а с другой стороны, предстает объектом размышления, доказывает его жизненность. Поэтому пусть верующий радуется тому, что прочие тоже желают покорить вершину, на которой он восседает.

171 Моя попытка сделать объектом психологического исследования Троицу, наиболее священный из всех догматических символов, представляет собой шаг, рискованность которого я хорошо осознаю. Не располагая сколько-нибудь серьезными теологическими познаниями, я вынужден здесь опираться на общие представления, распространенные среди непосвященных. Но, поскольку у меня отсутствует желание углубляться в метафизику Троицы, ничто не мешает мне принять церковную формулировку догмата, не вдаваясь в многочисленные метафизические спекуляции, нагроможденные историей. Для нашего психологического обсуждения вполне достаточно той пространной версии догмата, которая содержится в Athanasianum[230], ибо из него отчетливо ясно, что именно понимается под Троицей в церковном учении. Впрочем, для психологического понимания все-таки необходим определенный запас исторических пояснений. При этом моя главная цель заключается в том, чтобы подробно изложить те психологические точки зрения, которые, на мой взгляд, требуются для понимания догмата как символа в психологическом смысле. Было бы в корне неверно воспринимать мой замысел как попытку «психологизировать» догмат. Символы, которые опираются на архетипическое основание, вообще невозможно свести к чему-либо другому, и это должно быть хорошо известно всякому, кто хотя бы бегло обращался к моим психологическим сочинениям. Многим может показаться странным, что врач с естественно-научной ориентацией заинтересовался догматом Троицы. Но любой человек, которому известно, сколь тесно и значимо эти representations collectives (коллективные представления) связаны с радостями и горестями человеческой души, без труда поймет, что центральный символ христианства должен в первую очередь обладать неким психологическим значением, ведь без такового он никогда не приобрел бы своего всеобщего значения — и давным-давно пылился бы в огромной кунсткамере духовных уродцев, разделив участь многоруких и многоголовых богов Индии и Греции. Поскольку же догмат поддерживает живейшую взаимосвязь с психическим, откуда первоначально и возник, он сам выражает очень многое из того, что я упорно повторяю снова и снова — испытывая при этом досаду, ибо мое представление, по собственным ощущениям, все еще нуждается в значительном уточнении и улучшении.