В Рыбинском море запечатлелась накрепко вершина колокольни над безбрежным водным простором. Откуда? Кто-то на палубе объяснил, что когда строили канал Москва-Волга и создавали это море, затопили город Мологу. Я тогда не понял, не понимаю и сейчас. Зачем?
На "Михаиле Калинине" вышла какая-то поломка, и он последние километры шел на боку. И наш "Володарский" встал на рейде ввиду Речного вокзала, и мы ждали до ночи, пока кособокий пароход подводили к причалу и выгружали пассажиров.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
ПРИЧАЛИЛИ!
Запечатлелся шпиль речного вокзала, который мне теперь всегда при встрече с ним напоминает о нашем аквапутешествии. Темнело. Зажигались огни на пароходах, бакены на реке и звезды в небе. А нас все не пускали к причалу. Только поздно ночью наконец-то, медленно шлепая плицами, "Володарский" отдал швартовые у конечной точки нашего путешествия. Все!
Швартовые концы намотаны на кнехты, сходни спущены. Здравствуй, земля московская!
А до Новогиреева ой еще как далеко! И как добираться? Добывание транспорта, чтобы что-то куда-то перевезти, для меня всегда представляло очередное преодоление комплекса, связанное с душевными адскими муками. Подойти к шоферу, открыть рот и сказать, что нужно, — работа не по мне. Сколько я по жизни натерпелся с доставанием транспортных средств для переезда на дачу, с дачи, на новое место жительства, из мебельного — диван доставить или холодильник — уф! А комплекс этот я унаследовал от отца.
Через годы понимаю его и сочувствую ему. Как удалось в тьме кромешной разыскать ту полуторку, что взялась нас доставить от Речного вокзала через всю Москву в Новогиреево — одному Богу известно. Я сидел на узлах рядом с Женькой, который ныл и требовал у матери грудь. Малому больше полутора лет, а от груди еще не отняли: мам, дай си-си. Вот бесстыдник, бычок лобастый. А Лида с Зоей советовали маме не баловать парня. Женька орал и получил, наконец, свою заветную титьку.
Что только ни делали, чтобы его отнять то груди: мазали ее горчицей — все равно сосет, уговаривали — кулачком отпихивался. И только в 2,5 года Лида нарисовала гримом на маминой груди рожу. Мам, дай! Мать распахнула халат: на! А-а-а — испугался рожи и больше не походил. Вот изобретательница!
Я сидел на узлах, вертел головой, разглядывал темные очертания кустов, каких-то строений, силуэты сидящих людей, всплески и звуки ночной портовой жизни. Темно, ветер шелестит листвой, и в памяти возникают наш сад, бомбежка… Тревожно и неуютно. Некомфортно, как приятно говорить теперь.
Загудел мотор, подъехала и остановилась машина. Из кабины выпрыгнул отец, веселый и довольный, что добыл транспорт. Полетели в кузов чемоданы, узлы, дети. Отец подсадил маму, Зою, одним махом Лиду и туда же, в кузов, подал Женьку, потом меня.
Поехали, затряслись по булыжному шоссе. Я сидел между узлами на чем-то мягком, мне было удобно. Только и помню Женькину голову в сине-белой полосатой шапочке с помпоном, который дергался на каждой колдобине. Ехали долго-долго…
ОТКРЫВАЙТЕ, СВОИ
Наконец остановились. Наш дом! — крикнул кто-то из сестер. Мне это едва заметное в темноте сооружение ничего не напоминало.
Иван Павлович долго стучал в дверь. За ней звякал от ударов знаменитый здоровенный крюк. А где же Дельта, наша собака, почему не лает? — удивлялись сестры. Наконец внутри мрачного дома скрипнула дверь, и послышался глухой мужской голос: чего надо? Домой попасть надо, весело ответил Иван Павлович, открывайте, свои, Алексей Дмитриевич, это мы, Чичевы, из эвакуации. Алексея Дмитриевича нет, он на дежурстве. А вы кто? Да мы здесь жили до войны, из Куйбышева вернулись, закричали девчонки.
Нам открыли, и выяснилось, что наша комната заселена, в ней разместилась семья сапожника: сам, жена и дети, мальчишка и девчонкой. А нам куда же? Вышла мать-старушка Хлебникова, узнала соседей, подивилась. Предложила пока разместиться в пустой шестиметровой комнате возле телефона. Там и ночевали. Все! Дома! Слава тебе, Господи! — сказал отец и перекрестился на распакованную Иверскую.
ПЕРЕУЛОК
А война еще не кончилась. Главнокомандующие, маршалы и генералы склонялись в ставках над оперативными картами и планировали противоборство противнику, намечали удары, рассчитывали, сколько огня и стали поглотят эти удары, и сколько солдат понадобится бросить в эти огонь и сталь, и сколько раз надо будет менять солдат, то есть каковы же могут быть реальные потери. А потери иногда бывали неожиданно выше штабной планки и выше всяких тыловых возможностей выкатить еще и еще эшелоны с живой силой — теплыми, добрыми, боязливыми мужиками с хилыми телами в х/б и сукне, с мыслями о доме, о детях… Вздрагивали или нет когда-нибудь сердца маршалов от таких результатов, дергались ли усы главнокомандующих и генералиссимусов, дрожала ли трубка в руке? Война, какая бы она ни была, как бы ни называлась — захватническая или освободительная, рожденная на волне алчности или жаждой свободы, — она всегда кровава, убийственна и безжалостна. Разве можно похвастаться тем, что в боях за независимость и свободу нашей Родины мы положили 30 миллионов человек? Только увешанный медалями и орденами фанатичный ветеран-политрук, почти полупомешанный, может быть, этим как бы и гордится. Это он гнал на немецкие танки безоружных ополченцев. Тяжела была плата за каждый метр задержки врага.
Гибель, гибель, гибель. Трупы на поле боя. А кто считал их в тылу? Кто мерил горе вдов и сирот? И чем мерить это горе. Нет еще такого прибора.
И пали все за Родину. Так, по крайней мере, объявляло радио голосом Левитана.