В этом смысле полемические аргументы Дмитрия Калугина[86], по-своему развивающего тезисы Виктора Живова, Бориса Успенского и Ренаты Лахманн[87] об «антириторическом» характере домодерной русской культуры, связанном в частности с определенной линией православной религиозной традиции, ставят фундаментальный вопрос о культурных ресурсах для современных институтов публичности в России. Безусловное присутствие антириторической линии в русской культуре мы считаем важным не воспринимать «буквально» как общий диагноз, предопределяющий будущее и исчерпывающе характеризующий прошлое. Антириторические тропы, интерпретируемые Калугиным, отражают укорененность нормативных установок против дебатов и полемики, но одновременно сами свидетельствуют сразу о двух вещах: а) о
В отечественной истории с начала XIX века мы можем выделить четыре разных фазы или скорее
1) Режим «Бурные дискуссии». Соответствует фазам расширения поля обсуждений общественно важных вопросов и вовлечения в публичные дебаты новых групп и акторов (например, 1905–1917, 1985–1989 годы).
2) Режим «Пропаганда и ограничения». Фазы ограничения публичных дебатов, активизации централизованной пропаганды, введения элементов цензуры и репрессий против критиков существующих институтов (1830‐е – 1855, 1930‐е, 2010‐е годы).
3) «Режим публичной немоты». Фазы снижения общественной значимости публичных дебатов, переход от полемики к монологам, глухота к чужой речи – при наличии анклавов свободы высказывания (например, 1975–1985, 2000‐е годы).
4) «Режим закипания». Фазы, сочетающие вынужденную либерализацию «сверху», активные публичные дискуссии и массовое недовольство или даже террор «снизу» (например, 1860–1881, 1905–1917, 1989–1993 годы).
В заключительной части сборника представлено несколько актуальных сюжетов, посвященных эволюции режимов публичности последних десяти лет. Каждое из исследований показывает как серьезные ограничения публичной сферы, так и реально действующие эффекты и стратегии публичности: спонтанное появление новых мемориальных форм выражения коллективного низового протеста, формирование альтернативной профессиональной журналистики, которая оказывается востребована аудиторией и взаимно укрепляется во взаимодействии с низовыми общественными движениями, и, наконец, неохотное, но прогрессивное освоение жанра публичных дебатов в официальных массмедиа и в социальных сетях.
Убийство известного политика Бориса Немцова в центре Москвы на Большом Москворецком мосту спровоцировало сильную общественную реакцию и неожиданно привело к появлению стихийного мемориала на месте гибели благодаря усилиям тысяч людей (см. статью Анны Соколовой). Значительное административное противодействие с использованием коммунальных служб и идейных противников оказалось слабее сильной низовой волны, символически «захватившей» публичное пространство. Мемориал поддерживается добровольцами более шести лет, что беспрецедентно долго для мест памяти такого рода в мировом контексте. Множество живых цветов, свечи, лампады и фотографии соединяют скорбь и протест, становясь низовым коллективным действием и неустранимым публичным высказыванием людей в ответ на насилие и травму.
Развитие в России новой профессиональной журналистики во второй половине 2010‐х годов выглядит скорее как неожиданный феномен, который можно частично объяснить гибридным характером политического режима и используемых способов регуляции массовых коммуникаций. В противовес медиаполитике «оглупления», к которой, следуя традиции Франкфуртской школы, Ольга Лазицки относит многие ведущие государственные и частные массмедиа, возникает принципиально другой тип современной журналистики и аудитория, которая заинтересована в ней. Случаи низовой мобилизации на защиту локальных интересов жителей нескольких регионов России (формально их можно отнести к жанру
Статья Татьяны Вайзер проливает свет на другой значимый сегмент современных общественно-политических медиакоммуникаций: политические ток-шоу на центральном российском телевидении, организованные как дебаты. Этот фундаментально противоречивый феномен требует особого внимания: с чем связано поддержание целой сетки полемических программ, где центральным жанром являются дискуссии, отсутствующие в обычной общественной жизни? Мы можем вспомнить, что религиозный катехизис был устроен как набор жизненных вопросов паствы и доктринально выверенных ответов, но при этом позднесоветская пропаганда не использовала дебаты как технологию убеждения. Вывод о преднамеренной имитации или даже дискредитации жанра в России 2010‐х годов, возможно, отчасти дает ответ о намерениях политических менеджеров и телепродюсеров. Впрочем, необходимо объяснить саму потребность в имитации предположительно
Как мы отмечали вслед за рядом отечественных исследователей, равнодушие одних граждан и представителей власти к публичной критике со стороны других граждан свидетельствует о достаточно характерном для современной России режиме публичности. До недавнего времени реакция на расследования и скандальные по сути обвинения в коррупции, которые сопровождают новейшую российскую историю с 1991 года, была минимальной, и в случае, когда реакция происходила, она оказывалась отложенной. Скажем, увольнение происходило не вслед за публикацией компрометирующих материалов расследований, а через несколько лет. В 2017 году один из богатейших россиян, Алишер Усманов, принял труднообъяснимое и, вероятно, самостоятельное решение ответить на обвинения Алексея Навального, которые затрагивали премьер-министра Дмитрия Медведева и его самого (см. заключительную статью Майкла Горэма). Необычным является как сам публичный ответ, так и его форма. Усманов разместил раздраженный и местами грубый полемический ролик в сети YouTube, где публикует свои популярные фильмы и оппозиционный политик.
При всех оговорках первые публичные дебаты или даже дуэль оппозиционного политика, находящегося под административно-уголовным давлением, и представителя высшей бизнес-элиты страны, возможно, открывают новую эпоху. На отдельные публичные обвинения, оказывается, «нельзя не отвечать» и их нельзя «не услышать»: соцсети и видеоплатформы постепенно становятся влиятельными медиа и устойчивой формой общественной коммуникации для новых поколений россиян, впрочем, пока почти не имеющей влияния на решения государственных институтов[88]. Анонсированные и в итоге несостоявшиеся видеодебаты представительницы МИД Марии Захаровой, в свое время поддержавшей жест Усманова, и Алексея Навального, а также состоявшаяся дискуссия Ксении Собчак и Любови Соболь свидетельствуют о востребованности этого жанра в 2020‐х годах.
В силу естественного искажения взгляда из настоящего и недавнего прошлого может показаться, что в России частные публичные высказывания и полемика обычно не слышны или столь слабы, что публика не обращает на них большого внимания. Но перспектива двухсот лет, когда можно говорить о модерных формах публичности, задает более сложную и интересную историческую траекторию, которую мы можем исследовать. Режимы публичности, предполагающие растущую автономию публичной речи и дебаты, занимают в хронологии нашей страны приблизительно столько же лет, сколько режимы публичности нисходящей фазы, когда дебаты сменяются равнодушием, или этапы, когда растет количество ограничений и репрессий, а публичный дискурс централизуется и монополизируется.
В заключение мы предлагаем четче различить два типа режимов публичности, отражающих и разные фазы зрелости, и различную «нагрузку» на практики обсуждения: а) институты, где принятие решений прямо основано на гласных дебатах, и б) институты и коммуникативные среды, где проявляются социально значимые эффекты публичности (включая «общественное мнение»), но с ограниченным или слабым влиянием на решения. В настоящей книге мы уделяем основное внимание второму типу, тогда как сборник «„Синдром публичной немоты“» в целом больше рассматривал кейсы первой категории, невольно смешивая два в одном. Мы бы хотели четче разделить эти две сущности. Нам кажется, что в России накоплен достаточно успешный и разнообразный опыт слабых публик, но переход к сильной публике остается еще не освоенным навыком высшего пилотажа как на уровне локальных практик, так и в национальном масштабе.
Различение двух типов публичности, позволяющее увидеть более сложную картину, содержательно следует за Фрейзер, разделявшей сильную и слабую публики. Сильная публика – это публика, имеющая не только право обсуждать, но и юридические и политические полномочия принимать решения, тогда как слабая публичная сфера всего лишь оказывает влияние на тех, кто реально принимает решения. Слабая же публика может только рассуждать и имеет лишь косвенное влияние на официальные резолюции. В случае отсутствия политических институтов, чувствительных к общественному мнению, или наличия групп, исключенных из общественной дискуссии, слабая публика легко теряет свое влияние. Для не представленных в официальной публичной сфере США социальных групп Фрейзер требовала не только права высказаться и вступить в полемику, но и возможности влияния на принятие решений.
Это различение может быть полезным для лучшего понимания циклической эволюции режимов публичности в России. Но для нас важно и то, что слабая публика, когда она возникает, уже создает определенную коммуникативную власть, пусть и слабую. Мы здесь видим скорее историческую эволюцию форм от слабых публик к сильным, в которой российский контекст лучше описывают именно возникающие слабые публики. Противоположностью тут будет собственно полное отсутствие способности к обсуждению или «молчание». В отличие от Фрейзер, намерением которой было содействовать превращению части слабых публик (прежде всего меньшинств) в сильные, наша историографическая задача заключается в том, чтобы найти адекватные способы описания и понимания разнообразия слабых имперских и советских публик и соответствующих режимов публичности как в политической сфере, так и в области культуры и художественного творчества.
Здесь мы можем говорить о большом разнообразии и почти постоянном воспроизводстве механизмов слабой публичной сферы в отдельных защищенных нишах и периодически в официальном публичном пространстве. Но три попытки – вынужденные или намеренные – создать действующие институты сильной публики в 1905–1912 и 1989–1993 годах, когда дебаты и публичное мнение были призваны буквально стать медиумом власти, окончились неудачей. Мы знаем, что в постреволюционной Англии, Франции и объединенной Германии формирование устойчивых парламентских институтов заняло в каждом случае существенно более 150–200 лет для перехода от первых сильных публик в устойчивый режим функционирования, что дает основания для осторожных и не слишком оптимистических прогнозов, если отсчитывать первую попытку от царской Думы 1905 года.
Обращаясь к прошлому, мы можем поставить новый исследовательский вопрос о критической фазе перехода от слабой к сильной публичной сфере. В каких обстоятельствах такой переход происходил и в какой мере последующая трансформация парламентских институтов может быть проанализирована с точки зрения сложившихся навыков ведения дебатов и существующей социальной инфраструктуры публичной сферы? В качестве черновой гипотезы для будущих исследований мы можем предварительно описать логику взлетов и падений режимов публичности в России с помощью парафраза циклов смены плохих и хороших политических режимов у Аристотеля и Полибия, унаследованных европейской традицией при посредничестве Макиавелли[89]. Для проверки этой гипотезы самым насущным представляется более внимательное изучение периодов активных публичных дебатов, особенно когда можно говорить об институтах сильной публичности (например, периоды созыва первых Дум и перестройки), которые не попали в основной фокус настоящего сборника. У циклов есть две исходные точки или причины роста влияния публичных коммуникаций и различных форм публичной полемики:
а) долгосрочные социальные (урбанизация, растущий уровень образования) или технологические изменения в формах медиа (журналы, стенография, магнитофоны, ксерокопирование, социальные сети и др.) подспудно усиливают значение публичной речи;
б) верховная власть намеренно использует расширение гласности для обоснования и обсуждения масштабных реформ и легитимации режима.