Книги

Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России

22
18
20
22
24
26
28
30

Советская история дает примеры разительного контраста и сосуществования принципиально разных типов публичной коммуникации в одном политическом режиме. Так, многочисленные письменные жалобы рабочих и репортажи рабкоров, ставшие частью целенаправленной управленческой модели гласного давления на руководство заводов и городские власти в индустриальных городах в 1920–1930‐е годы «снизу вверх» для исправления реальных проблем, сосуществуют с совершенно иначе устроенной центральной публичной сферой, основанной на односторонней пропаганде, цензуре и массовых репрессиях в модели «сверху вниз» (см. статью Константина Бугрова).

Понятие режима также подчеркивает рукотворный и даже манипулятивный характер ограничений и институтов публичной коммуникации, которые могут вводиться или отменяться теми, кто контролирует правила высказываний и доступ к конкретному форуму, включая как официальных лиц, так и относительно независимых игроков. Эта логика относится к приведенному выше примеру особого режима публичности в местных газетах в индустриальных городах (режим, заданный сверху, но использующий низовую критику и формирующий честную журналистику). Впрочем, ее можно использовать и при интерпретации процессов, приведших к возникновению относительно защищенных пространств художественного самовыражения в последние десятилетия существования Российской империи и в позднем СССР.

Конечно, применительно к позднему СССР и к предшествующим периодам русской истории мы не можем говорить о «буржуазной публичной сфере», которая предполагает содержательные и гласные дебаты граждан об общем для них интересе и приводит к политически значимому и консолидированному (по самым важным вопросам) общественному мнению. Для адекватного взгляда на советскую историю публичности в целом важен как анализ механизмов официальной пропаганды и контроля за любыми публичными высказываниями сверху в сочетании с «низовыми» стратегиями освоения дискурса или ухода в ритуал, так и настойчивое стремление самостоятельных акторов к творческому самовыражению и их намерение прямо и косвенно воздействовать друг на друга в «горизонтальной» плоскости, используя эффекты публичности.

Первая литературная премия в отечественной истории была учреждена частным лицом в период «Великих реформ» Александра II. Здесь гражданская инициатива предполагает автономное намерение организатора, выступающего как альтернативный центр влияния на общественное мнение по отношению к «толстым» журналам. Но парадоксальным образом для достижения этой цели он прибегает к помощи статусных членов Академии наук, придававших этой премии квазигосударственный характер (см. статью Кирилла Зубкова). Отмена государственной монополии на оперу в 1882 году создало новое пространство для острых художественно-публицистических высказываний и критики официальной идеологии. Оперы Н. А. Римского-Корсакова стали факторами радикализации общественной повестки страны при активной поддержке амбициозного частного мецената Саввы Мамонтова (см. статью Джона Нельсона).

В «застойном» СССР организаторы выставок альтернативной живописи поддерживали и по мере возможности расширяли особые пространства «частной публичности» или «неформальной публичной сферы» в квартирах, мастерских, домашних дискуссионных кружках, в научно-исследовательских институтах и в стенах многочисленных отделений официального и статусного Союза художников, на страницах журнала «Декоративное искусство» или в рамках 17‐й Молодежной выставки в ЦДХ (см. статью Марины Максимовой). Идеологи, исполнители и кураторы циркового искусства после нескольких существенных трансформаций в советский период приходят к созданию особой «цирковой публичной сферы» – и одновременно нового социально-поэтического языка романтизируемой коллективной повседневности (см. статью Анны Ганжи).

Как мы отмечали выше, для российской и советской истории характерно активное использование и накопление эффектов публичности, которые, впрочем, не становятся устойчивой основой для совместных решений и работающих политических институтов. В этом смысле другой важной задачей, которую мы лишь затрагиваем чуть ниже и оставляем для предстоящих исследований, будет осмысление этого непростого, но богатого российского опыта успехов и неудач институционализации сильной публики[78]. Как показывает общий исторический ход трансформаций публичной сферы в близких нам европейских и неевропейских странах, переход от слабой к сильной публике происходит после большого числа неудач, откатов и повторных попыток.

III. Об эффектах, циклах и институтах публичности

Опираясь на предшествующие исследования истории публичности в России[79] и работы, включенные в настоящий сборник, мы попробуем дать предварительный обзор механизмов, которые приводят к сворачиванию, потере влияния или запретам публичных обсуждений и основанных на них политических институтов, а также механизмов возрождения и усиления эффектов публичности.

Одна из наиболее значимых коллективных монографий, систематически осмысляющая проблематику публичной сферы в развитие линии Хабермаса в России, – «Публичная сфера: теория, методология, кейс стади» под редакцией Е. Ярской-Смирновой и П. Романова (Москва, 2013). Монография дает широкий теоретический обзор основных направлений в исследованиях публичной сферы (включая реферативные переводы Хабермаса и Джефа Вайнтрауба), показывает возможности изучения публичной сферы в динамике социальных институтов и практик, исследует идентичности и потенциалы социальных и политических групп в России, формулирует проблемы социального неравенства, инклюзии и репрезентации в российской публичной сфере, концептуализирует возможности политического действия. В монографии удачно соединяется исследовательская (аналитический инструментарий и методологии), академическая (пример программы учебного курса по социологии публичной сферы) и гражданско-просветительская программы. Составители сборника формулируют ключевой вопрос, каким образом россияне – посредством теоретической проблематизации и практического освоения публичной сферы – могли бы влиять на построение в России гражданского общества (формировать общественное мнение, разделять общие интересы, отстаивать свои права, проявлять навыки самоорганизации и принципы солидарности): «Как формируется в новой публичной сфере субъект высказывания, какие мотивы, механизмы и ресурсы требуются для социального действия, движимого принципами социальной инклюзии? Каким образом формируется гражданское самосознание, идентичность участника коммуникации, катализируются процессы гражданского участия по вопросам прав людей с инвалидностью, мигрантов и другим социально значимым вопросам?»[80]

Мы также хотим особо отметить один из ярких международных проектов, где удачно сочетается западный теоретический бэкграунд и эмпирический ландшафт современной российской публичности, – тематический спецвыпуск журнала The Public (Javnost’) «The Public Sphere in Russia between Authoritarianism and Liberation», посвященный современному (2010‐х годов) состоянию публичной сферы в России и составленный российскими авторами[81]. Спецвыпуск анализирует ряд кейсов и симптоматических диспозиций современной публичной сферы в России в колебаниях между авторитаризмом и либерализацией. В спецвыпуске ухвачены основные импульсы и тенденции в развитии российской публичности сегодня: сворачивание демократических процедур в условиях монополизации медиа; технологии манипуляции общественным мнением посредством опросов; механизмы формирования общественного консенсуса средствами медийной «просветительской» пропаганды; стратегии контроля публичных дискуссий, деполитизации общественного участия и нейтрализации политического действия. С одной стороны, авторы проекта исследуют то, как опросы общественного мнения и пропагандистские медийные проекты, замещая собой публичные дискуссии и референдумы, обеспечивают поддержку и легитимность действующему режиму и превращаются в инструмент установления гегемоний. С другой стороны, исследователи показывают, как низовые grassroots движения осваивают публичные пространства «вопреки» монополизации и косвенному «запрету» на публичность со стороны властей, позволяют проявиться недорепрезентированным сообществам и сигнализируют о наличии скрытых или по умолчанию нейтрализуемых, вытесненных из повестки политических конфликтов.

Этот уже достаточно богатый исторический корпус материалов и предложенная коллегами активная теоретическая проблематизация позволяют нам сделать два предварительных вывода. Во-первых, скорее предсказуемо, деградация в практиках публичного обсуждения происходила под давлением политического руководства, реагирующего на угрозы, или превентивно укрепляющего власть в стране, или повышающего контроль единоличного правителя над элитами и исполнительным аппаратом. В этом ряду можно указать на очень разные периоды: усиление цензуры и создание официальной идеологии в эпоху Николая I; сталинские клаки, запугивания и усиливавшиеся с конца 1920‐х годов массовые репрессии против партийной элиты; ужесточение идеологического контроля над официальной печатью, борьба с самиздатом и неформальными практиками в период «застоя»; растущие законодательные ограничения и давление на независимых журналистов и политиков, а также демонстративные точечные репрессии 2010‐х годов.

Во-вторых, делиберативные институты и общественная полемика часто исчезали или теряли значение иным образом – не только под воздействием политических лидеров, стремящихся обеспечить техническую монополию на публичную коммуникацию. Адаптация делиберативных практик в российской истории несколько раз а) становилась катализатором политических кризисов, потери власти инициаторами гласности и распада властных механизмов или б) оборачивалась эскалацией низового насилия в ситуации, когда высшее руководство в целом было заинтересовано в публичных дебатах или ослаблено по другим причинам. К этим явлениям можно отнести также очень разные периоды: неудавшееся восстание декабристов, рост терроризма и его поддержки со стороны общественного мнения при Александре II, слабость Временного правительства в 1917 году, сворачивание внутрипартийных дискуссий и фракций в конце 1920‐х годов, быстрое падение авторитета Съезда народных депутатов СССР в 1990–1991 годах и острый конфликт Верховного Совета РСФСР и президента Ельцина в 1993 году. В этих случаях возврат к политическому насилию или к монополизации публичной речи следовал за неудачей введения делиберативных механизмов. В ситуации деградации публичности делиберативные механизмы оказывались неспособными канализировать и сдержать уровень конфликтности между ключевыми игроками. Они не порождали столкновений, т. е. не были их причиной, но часто делали их более явными и острыми. Говоря проще, люди и политические элиты не обладали способностью договариваться о правилах или решать конфликты путем совместного обсуждения[82].

Сложность формирования культуры публичной дискуссии иллюстрирует оригинальный жанр публичности, который с середины 1960‐х годов переворачивает логику «открытых писем» в поддержку самых жутких официальных инициатив сталинского периода (см. статью Ольги Розенблюм). Коллективные и индивидуальные письма известных писателей, религиозных деятелей, представителей национальных меньшинств и политических диссидентов можно классифицировать в диапазоне от писем-просьб, убеждающих высокопоставленного адресата исправить ошибочное решение нижней инстанции в конкретном вопросе, до обличающих гражданских писем[83]. В условиях тотальной предварительной цензуры письма также позволяли смелым советским гражданам озвучивать свою позицию и создавать особую полупубличность, основанную на циркуляции документов в самиздате или в передачах зарубежных «радиоголосов». В наиболее значимых случаях, таких как «письмо 25-ти» против реабилитации Сталина в 1966 году, авторам удавалось оказать влияние как на политическое руководство, так и на более эфемерную, но по-своему реальную субстанцию общественного мнения в СССР. При этом Розенблюм подчеркивает, что с конца 1960‐х годов жанр «полуоткрытых» писем не предполагал содержательной полемики и спора, но скорее служил способом обозначить позицию.

Тезис А. Юрчака о «вненаходимости»[84] и выходе публичной речи за пределы ритуализированных смыслов точен как описание общей динамики публичности в позднесоветский период. В этом смысле прямой перенос идеально-типической модели буржуазной публичной сферы на советский опыт будет неадекватен (см. статью Маргариты Павловой). В частности, в этой перспективе мы можем анализировать ритуализированные формы дискуссий на основе протоколов сельских партсобраний, хотя, возможно, мы видим и более творческое использование этих форумов их участниками, которое можно описывать и в терминах режимов публичности (см. статью Татьяны Ворониной, Анны Соколовой). В ходе собраний участники обучались советскому официальному языку, скорее инкапсулировавшему реальные проблемы и запросы жителей. В свою очередь, сельские коммунисты постепенно осваивали технику содержательной коммуникации с райкомом, используя конвенции протоколов собраний, выходя за исходно заданный периметр.

Таким образом, политическая значимость публичных высказываний и дебатов регулярно оказывается ограниченной, с одной стороны, цензурой и репрессиями или пренебрежением держателей верховной власти к другим акторам и, с другой стороны, взаимным равнодушием, раздражением, неумением обсуждать, глухотой или агрессивностью индивидов, которые разочаровались в возможностях диалога как с властью, так и между собой. У граждан и подданных порой получается влиять друг на друга с помощью гласной речи и различных форм выражения позиций, но содержательная полемика оказывается слишком опасной или бесплодной. Для нас важно интегрировать две эти на первый взгляд противоположные перспективы. Следуя за движением Хабермаса от истории к политической теории, мы можем предложить предварительную динамическую схему трансформаций российской публичности, которая поможет поставить вопросы в жанре политической философии.

Угроза репрессий олицетворяет внешнее давление на публичную речь другого, а устойчивое разочарование, террор снизу или взаимное озлобление спорящих в режиме гласности указывает на структурные, культурные или социальные ограничения внутри самой ситуации открытой коммуникации, слабость навыков публичных дебатов, способных приводить к общим решениям и хотя бы к частичному согласию. Равнодушие к чужой речи, привычное разочарование в возможности договориться с предположительно нечестными (незначимыми, необразованными, злонамеренными, неразумными, нерукопожатными) партнерами или неумение вести дебаты и принимать совместные решения в группе – это структурные, социальные ограничения, которые нельзя устранить с помощью очередного закона или доброй воли нового руководства. Как отмечает О. Хархордин, такие ограничения преодолеваются и снимаются локальными микропрактиками и достаточно массовым обучением многих и каждого из нас[85].

К счастью, как мы видели, достаточно регулярно в отдельных социальных нишах в России формируются локальные режимы публичности, прямо не связанные с официальной публичной сферой. Внутри таких относительно защищенных от политического давления локальных режимов публичности постепенно возникает коммуникация с большой степенью автономии и свободы высказываний. Более того, руководители государства несколько раз добровольно или под внешним давлением делали серьезную ставку на содействие гласности и делиберативным механизмам, как правило одновременно встраивая существенные ограничения на их применение (Екатерина II, Александр I, Александр II, Николай II, В. И. Ленин, Н. С. Хрущев, М. С. Горбачев, Б. Н. Ельцин): в такие периоды происходила значительная либерализация режимов публичности или официальной публичной сферы страны в целом.

Парадоксальный и по-своему уникальный пример успешного сближения позиций очень разных участников – создание в 1981 году Клуба-81 в Ленинграде на базе неофициального культурного движения, которое более пяти лет добивалось признания государственными структурами и допуска в официальное публичное пространство. Как пишет М. Павлова, «в результате прямых переговоров КГБ, Союза писателей и „неофициалов“, обоюдно заинтересованных в организационном оформлении культурного движения, был образован Клуб-81». В дальнейшем творческая организация получила свободу в формировании программы своих литературных чтений, докладов, семинаров и дискуссий, а также в устройстве самого клуба, несмотря на противодействие органов власти. Одним из факторов успеха оказался сознательный выбор в пользу «творческой свободы» в сочетании с лозунгом «Долой политику!», характерным для независимого активизма в Ленинграде в целом. В 1985 году, когда будущий масштаб перестройки не был, вероятно, еще понятен и новому генеральному секретарю, Клуб-81 организовал эффективное точечное противодействие градостроительной политике в Ленинграде – сносу исторических зданий города – с помощью сбора подписей, писем в газеты и партийные органы, а также экскурсий-митингов и выставок-митингов. Этот успешный опыт самоорганизации, творчества и гражданского действия хорошо иллюстрирует сложность и неустойчивость стратегии удержания автономии в сочетании с отказом от «политического».

В кризисные периоды публичная речь в течение нескольких лет становилась свободной и на короткое время несколько раз приобретала политическую и символическую сверхзначимость (1917, 1989–1991), которая постепенно терялась после острой фазы кризиса. Статус и значимость снижаются как по «субъективной» воле акторов, консолидировавших власть и ограничивавших свободу коммуникаций в 1920‐е годы, так и в силу «объективной» слабости социальных практик обсуждения в 1990‐е годы. Публичная конфронтация мнений и позиций в каждой из этих форм не обеспечивает главного механизма, необходимого для кантовского соответствия «законов» и «мнений», – ненасильственной, содержательной интеграции намерений и жизненного опыта акторов в более приемлемые для участников решения и институты. Публичная коммуникация не всегда создает субстанцию власти достаточной социальной плотности и устойчивости для того, чтобы защитить себя и новый порядок: после фазы распада, следовавшей за максимальной свободой слова, господство воссоздается с помощью более жестоких или манипулятивных инструментов. В терминах Хабермаса системы колонизируют и вытесняют жизненный мир людей, основанный на обсуждении и согласии.

В этой связи мы хотели бы уточнить тезисы коллег, подготовивших сборник «„Синдром публичной немоты“», в основном посвященный современному состоянию публичной сферы в России, но также включающий три оригинальных исторических исследования. Предложенные в нашей книге кейсы, во-первых, подтверждают общий диагноз «синдрома публичной немоты» или «взаимной глухоты» в применении к недавнему прошлому. При этом, во-вторых, они открывают множество периодов и областей, в которых происходило и происходит медленное и нелинейное обучение навыкам публичной речи и слушания другого. Речь идет о газетах и рабкорах в промышленных городах сталинского СССР, о новой профессиональной журналистике, о низовых протестах и самоорганизации, о дебатах в формате видеоблогов или ток-шоу на центральном телевидении. Эта очень выборочная историческая ретроспектива указывает не только и, возможно, не столько на неспособность к публичной речи, дебатам или отсутствие делиберативных форм в России, сколько на неустойчивость властных институтов, основанных на делиберативных формах. Мы видим их регулярное возникновение, усложнение, даже расцвет и лишь затем – исчезновение.