Ю. Г. Он поразительный танцовщик был, конечно. Замечательный. Я Рудика знал очень хорошо. Я же начинал с ним делать первую “Легенду о любви” в Ленинграде, а потом часто встречался с ним за границей, и в Париже у него был дома, и в Ла Скала, так случилось, мы с ним одновременно ставили. Несмотря на конфликт, который у меня произошел с ним, время стирает многое. У нас были очень хорошие отношения.
С. С. Про конфликт я не знаю.
Ю. Г. Он должен был танцевать “Легенду” у меня, но в силу обстоятельств мы разошлись. Но вот ситуация! Когда он остался на Западе, прямо в аэропорту бросившись к полицейским с просьбой об убежище, сданный им до этого багаж вернулся в Москву. Чемодан его пришел к Александру Ивановичу Пушкину, у которого он жил, нашему педагогу классического танца. Прекрасный репетитор, и я когда-то у него занимался. Ну и вот открыли этот чемодан – а там трико голубое для роли Ферхада. У нас еще всё из трикотажа вязали, а там трико уже делали из синтетики. Понимаете, он не собирался оставаться, он предполагал станцевать в “Легенде”! Но это уже отдельная история… Я вам другое расскажу. У нас действительно были добрые отношения. Я даже помог ему в известной степени. Об этом эпизоде, он, правда, нигде не пишет, хотя обо мне писал и говорил не раз довольно лестно, но дело не в этом. Мы как-то в Париже встретились, за два года до его смерти. Шло время перестройки, начало девяностых. И Рудик мне говорит: “У меня умирает мать, мне нужно к ней поехать, а меня не пускают, хотя я просил ваше правительство. Что такое? Я нигде никогда ничего против советской власти не говорил. Никаких выступлений у меня не было. Я просто хотел танцевать спокойно”. “Рудик, – говорю, – я же ничем не могу помочь!” И так случилось, что на следующий день я встретился с послом нашим. Я сказал ему: в стране сейчас перестройка, новые взгляды на жизнь, приоритет гуманных человеческих взаимоотношений. У человека мать умирает. Да, он остался. Но никогда родину не ругал. Просто жил. Совершите благородный поступок, разрешите ему съездить в Уфу попрощаться с умирающей матерью. Посол отвечает: “Обещать ничего не могу, но попробую”. И он помог! И я знаю, что, прилетев в Москву, Рудик спросил: “А где Григорович?” А я в это время был в поездке какой-то заграничной, и мы с ним не встретились. Но самое ужасное, что, когда он пришел к матери, она была в забытьи. У него была виза на два-три дня всего. И он взял ее руку и, сколько мог, просидел с ней, а утром вынужден был улететь. Тут она пришла в себя и говорит: “Какой мне приснился сон прекрасный. Я думала, мне показалось, что ко мне пришел Рудик”.
С. С. Невероятно.
Ю. Г. Рассказываю, конечно, как слышал. Ну а потом я был на последнем поставленном им спектакле “Баядерка”, он меня пригласил. И это был просто живой труп, понимаете, это было ужасно…
С. С. Юрий Николаевич, вы о балете знаете все, и удивить вас сложно. Когда в последний раз вы чувствовали восхищение или восторг от того, что видели?
Ю. Г. Я как-то затрудняюсь сказать. Какие-то вещи мне, безусловно, даже нравились, но сейчас трудно ответить.
С. С. Скажите, пожалуйста, усталость от профессии не наступает?
Ю. Г. Нет, от профессии нет. Возраст немножко дает себя знать, да. А от профессии не устал, да и интерес к делу не иссяк, так что я с удовольствием им занимаюсь.
С. С. А на чём зиждется ваша феноменальная, как кажется со стороны, способность не реагировать на обиды и упреки, на неблагодарность и зависть?
Ю. Г. Не знаю. Вот я такой. Вот и всё. Как это сказать? Характер, наверное.
С. С. Я знаю, что вы очень любите литературу, любите живопись. Вам никогда не хотелось взять тему литературную и положить её на музыку, которая изначально не была написана для балета?
Ю. Г. Ну почему же, а тот же “Иван Грозный”?
С. С. Но вы взяли Прокофьева?!
Ю. Г. Но это же не балет, это была музыка, написанная к фильму Эйзенштейна. Что еще? Нет, это, пожалуй, единственный пример. Не складывалось как-то. А знаете, что у меня становится стимулом для желания поставить балет? Либо какое-то литературное произведение, либо музыка. Вот я хотел поставить “Мастера и Маргариту”, мне страшно это произведение нравилось. И мы с Кшиштофом Пендерецким собирались делать спектакль, но не получилось, потому что я ушел из театра, и Кшиштоф сказал: “Я без Григоровича не буду”, разорвал договор и ушел. Но чаще стимулирует музыка, как было с музыкой Прокофьева к “Ивану Грозному”. Прокофьев самостоятельного произведения из нее так и не сделал. Зато он разрешил Абраму Стасевичу, дирижеру, который записал музыку к фильму, сделать ораторию “Иван Грозный” с участием чтеца. Музыка мне страшно нравилась, но я даже и не думал… А тут пришел ко мне Стасевич и говорит: “Мне кажется, это может стать балетом. Как вы думаете? Давайте попробуем”. Ну, мы начали пробовать, да так случилось, что Стасевич, к несчастью, умер. И тогда Михаил Иванович Чулаки продолжил развивать эту идею. Мы, кроме музыки к фильму, и другие опусы Прокофьева использовали – ораторию, из Третьей симфонии фрагменты, из кантаты “Александр Невский”. И сделали балет. А больше не приходилось. Надеюсь, что еще поставлю что-нибудь такое.
С. С. Самый последний вопрос. Если не хотите, можете не отвечать. Говорят, у царя Соломона было кольцо с надписью “И это пройдет”. Мы привыкли ассоциировать царя Соломона с этой фразой. А у вас есть девиз в жизни?
Ю. Г. Никогда не думал. Как-то не был запрограммирован на девиз какой-то. Вот жизнь, как она есть, я ее так и воспринимаю. Часто, когда меня о чем-то таком спрашивают, привожу стихи Хайяма, который замечательно сказал:
Если хотите девиз – вот, пожалуйста. Смысл, вернее, не девиз. А о смысле жизни, по-моему, никто не сказал лучше.
С. С. Но, мне кажется, вы угадали мой замысел, по крайней мере, смысл моего вопроса. Хорошо мне подыграли. Спасибо большое.
Ю. Г. Спасибо, Сати. Спасибо за приглашение. С вами было очень приятно беседовать. Не всегда интервьюеры знают предмет, о котором берутся рассуждать. А с вами мы говорили на одном языке, профессиональном. Вот это мне приятно.