Кажется, все уже дошли до предела, но, когда 15 декабря 1941 года пришла газета со сводкой Совинформбюро от 13 декабря, в которой сообщалось об успехе наступления Красной армии под Москвой, начатом ещё 5 декабря, о том, что за семь суток был разгромлен кулак врага, святотатственно занесённый им над столицей первого в мире социалистического государства, когда были прочитаны строки, сообщавшие об огромных потерях, понесённых фашистами, о тысячах орудий, автомашин и танков, уничтоженных или захваченных войсками Красной армии, все были настолько обрадованы, что даже как будто забыли и про голод. Это сообщение как бы придало каждому новых сил, и все стали говорить, что, очевидно, теперь-то уж наши войска быстро погонят фашистов прочь.
Как раз в это время в батальон просочился слух, который пока передавался как секретная новость, о новом оружии, появившемся в Красной армии и применявшемся под Москвой. Говорили, что это какая-то сверхсекретная автоматическая автомобильная установка, которая в состоянии в течение нескольких минут выпустить на значительную площадь массу снарядов, и там не останется ничего живого, будут разрушены все строения. Говорили также, что эти страшные орудия или установки красноармейцы прозвали «Катюшами», и их устройство держится в таком большом секрете, что даже те, кто из них стреляет, толком не знает, как они действуют: дело этих бойцов заключается только в том, чтобы своевременно нажать нужные кнопки. По слухам, «Катюши» впервые применялись осенью где-то под Оршей или Смоленском, но под Москвой это оружие было применено массово.
Следующие газеты принесли известия о продолжавшемся наступлении под Москвой и об освобождении Ростова-на-Дону (взятие этого города фашистами для многих, в том числе и для Алёшкина, осталось в своё время незамеченным). Сообщалось также и о тех ужасах, которые увидели бойцы Красной армии в освобождённых ими городах и сёлах, о десятках и сотнях замученных фашистами советских людей, о бесчеловечном отношении немецких солдат и офицеров к мирным гражданским жителям, о варварском обращении с попавшими в плен бойцами и командирами Красной армии.
Особенно потряс Бориса и его ближайших друзей рассказ в «Правде», называвшийся «Таня». В этом рассказе говорилось об ужасных пытках, издевательствах и, наконец, изуверской казни юной восемнадцатилетней советской партизанки, захваченной фашистами в одной из деревень Московской области, стойко державшейся на допросах, и назвавшейся Таней. Прочитав этот рассказ, некоторые в медсанбате даже высказали мысль, что автор наверняка кое-что присочинил. Однако, вскоре в «Правде» было опубликовано подлинное имя героини — Зоя Космодемьянская, показания свидетелей, видевших издевательства, творимые над ней, и её казнь собственными глазами. Может быть, именно после знакомства с этим случаем у Бориса появилась настоящая ненависть к фашистским выродкам, хозяйничавшим на советской земле. До сих пор он даже не представлял себе, что регулярные войска какой-либо армии могут так вести себя на территории побеждённого противника. Пожалуй, именно теперь и он, и многие его товарищи осознали весь ужас фашистского господства. Люди невольно задавали себе вопрос:
— Если фашисты за сравнительно короткий срок своего пребывания под Москвой сумели принести нам столько страданий и зла, то что же делается на тех территориях, которыми они владеют с начала войны и на которых они будут находиться ещё неизвестно сколько времени?
— Да, — говорил Алёшкин, — теперь я по-настоящему понял лозунг «Смерть немецким оккупантам!». Таких зверей нужно действительно безжалостно и беспощадно истреблять.
Дни декабря 1941 года тянулись невыносимо медленно. Как-то машинально, механически обрабатывались поступавшие раненые, большинство которых из-за тяжести их состояния после обработки старались при малейшей возможности эвакуировать в ближайший госпиталь, где уход всё-таки был лучше, чем в батальоне. Ближайшим был 27-й хирургический полевой госпиталь, стоявший в двух с половиной километрах северо-западнее медсанбата. Обработку и операции, требовавшиеся раненым, теперь делали только два врача — Алёшкин и Картавцев. Остальные хирурги настолько обессилели от голода, что с трудом подымались с нар и, конечно, ни о какой работе не могло быть и речи. Эти же двое оказались более выносливыми, а кроме того, им опять посчастливилось.
Связной Перова Игнатьич, бродя около батальона в поисках чего-нибудь съедобного, набрёл на полянку, где когда-то стоял ветеринарный лазарет, там нашёл место, где в своё время убивали раненых лошадей. Мясо их шло в пищу и раздавалось частям ещё в октябре и в начале ноября как паёк. В декабре в дивизии, да, пожалуй, на всём этом участке фронта, ни одной живой лошади уже не было. Так вот, Игнатьичу посчастливилось найти под снегом на этом месте несколько штук лошадиных копыт. Он их подобрал, старательно отмыл, отодрал имевшиеся на некоторых из них подковы и, выпросив у повара большую кастрюлю, сварил из этих копыт некоторое подобие студня, который, вообще-то говоря, по вкусу, цвету и тошнотворному запаху больше походил на плохой столярный клей. Комбат и другие врачи, несмотря на голод, от этого блюда отказались. Попробовали его, а впоследствии вместе с Игнатьичем питались им почти четыре дня лишь Алёшкин и Картавцев. Как ни отвратителен на вкус и запах был этот «студень», однако, он имел в себе некоторые питательные свойства и дал возможность поддержать кое-какие силы.
Чуть ли не на второй день после получения известия о победе под Москвой в медсанбате появился новый человек, его приезд в первые часы внёс некоторый переполох. В операционную, где в это время работал Борис, зашёл Сангородский и сказал:
— К нам какое-то большое начальство прибыло. Смотрите, наведите порядок.
Прибывший имел звание полкового комиссара и был назначен комиссаром медсанбата. Когда Борис с ним познакомился ближе, оказалось, что это очень хороший и приятный человек. Николай Иванович Подгурский, так звали нового комиссара, — старый коммунист, участник Гражданской войны, во время которой он был комиссаром корпуса. Затем окончил институт Красной профессуры и перед войной заведовал кафедрой обществоведения в каком-то ленинградском вузе. Он одним из первых записался в ряды народного ополчения и был направлен комиссаром дивизии, которую, не дав как следует экипироваться, бросили для закрытия бреши на Западном фронте, куда-то в район Гатчины. Укомплектованная плохо обученными бойцами и командирами, часть которых после Гражданской войны в течение 20 лет занималась мирным трудом, а другая часть состояла из молодёжи, впервые в жизни взявшей оружие в руки, да к тому же и плохо оснащённая, почти не имевшая необходимого количества артиллерии и пулемётов, эта дивизия сумела продержаться на своём оборонительном рубеже несколько дней, затем в результате боёв была буквально разгромлена фашистскими танками и самолётами. Правда, погибла она не напрасно: за время неравного боя, выдержанного ею, командование фронтом успело перебросить с другого участка на её место свежее кадровое соединение, закрыть образовавшуюся брешь и в конце концов остановить врага, но сама ополченческая дивизия практически перестала существовать.
Как это часто бывает, в неудаче, постигшей дивизию, оказались виноваты командир и комиссар. Командира понизили в звании и направили командовать каким-то стрелковым полком, а комиссара до декабря держали в резерве политуправления фронта и, наконец, предложили ему идти комиссаром или в госпиталь, или в медсанбат. Он выбрал последнее и был назначен в 24-й медсанбат, где политработника не было уже около двух месяцев, и где его присутствие, конечно, считалось необходимым.
Внешне Подгурский был не очень привлекателен: человек лет 55, среднего роста, широкий в костях, с порядочным брюшком и почти совершенно лысый. Питание в резерве было хуже, чем в батальоне, и полковой комиссар основательно похудел, глаза у него ввалились, щёки обвисли серыми складками, а обмундирование, раньше бывшее ему впору, теперь висело мешком. Однако он был человеком большой выдержки, имел общительный и довольно жизнерадостный характер и, очевидно, огромную политическую, да и общую, эрудицию.
Он ужаснулся тому, что в батальон неделями не поступают газеты, что в медсанбате нет ни одной географической карты, что о положении на фронтах личный состав батальона, даже врачи и командиры подразделений, осведомлены очень приблизительно, что никаких регулярных политбесед никто не проводит. И никого в этом не виня, он немедленно принялся за налаживание регулярной политработы.
В первый же день он собрал всех свободных от дежурства людей, рассказал им о положении на Ленинградском фронте, в самом городе, о начавшей функционировать «Дороге жизни» и о том, какое громадное политическое значение имеет победа наших войск под Москвой. На этой его беседе-лекции присутствовал и Алёшкин, после неё он проникся к Николаю Ивановичу большой симпатией и уважением. Они быстро познакомились, и комиссар, в свою очередь, видимо, тоже почувствовал расположение к Борису.
Однако нет солнца без пятен, так и у Подгурского оказались свои довольно существенные недостатки. Он совсем не знал воинской дисциплины, не знал строевого и дисциплинарного устава (ведь в то время, когда он воевал, их не было) и, благодаря этому, часто попадал в неловкое, а иногда и смешное положение. Другой его недостаток был в том, что он совершенно не умел приказывать и командовать, а это тоже влияло на качество его работы.
Как бы там ни было, но с появлением в батальоне Подгурского, все как-то немного приободрились и подтянулись и, главное, стали чаще общаться друг с другом. Комиссар ежедневно собирал людей на беседы, добился регулярной доставки газет, в батальоне как будто стало больше народа. До его приезда почти все знали только один путь — от своей землянки или палатки до операционно-перевязочного блока или госпитальной палатки и обратно. Комбат Перов, переносивший голод не легче других, из своей землянки вообще выходил редко. Единственными людьми, которые ежедневно обходили все палатки и землянки, были начштаба Скуратов и Прохоров. Разобщение людей очень пагубно влияло на их настроение.
Дня через три или четыре после прибытия Подгурского в медсанбат неожиданно нагрянуло действительно высокое начальство, это был новый комиссар дивизии. В батальоне уже знали, что в 65-й стрелковой дивизии произошла смена руководства: вместо подполковника Климова, обвинённого в недостаточно активных и тактически грамотных действиях дивизии под Невской Дубровкой, командиром назначили прибывшего из Москвы полковника Володина, а ещё через месяц в дивизию назначили и нового полкового комиссара Марченко. До этого он служил комиссаром пограничного отряда где-то на юге страны. Об этих переменах в командовании дивизии в медсанбат принёс известие начсандив Емельянов, приезжавший в батальон не реже раза в неделю.
До сих пор ни новый комдив, ни комиссар дивизии в медсанбате не появлялись, но в один далеко не прекрасный (особенно для нашего героя) день совершенно неожиданно в батальон приехал Марченко. Это было ранним утром. Борис нёс в котелке несколько ложек пшённого супа — только что полученный завтрак. Он направлялся к операционно-перевязочному блоку, где в сущности жил после того, как потекла землянка, отдыхая после работы на свободных носилках в предоперационной.
Когда он уже сворачивал на тропинку, ведущую к оперблоку, из сортировки быстрыми шагами вышел высокий, черноволосый, черноглазый, стройный, одетый в новую пограничную форму, в зелёной фуражке (хотя на улице было более 15 градусов мороза), чем-то очень рассерженный и возбуждённый командир с четырьмя шпалами в петлицах. За ним следовал молоденький юркий лейтенантик, видимо, только что выпущенный из школы, тоже в новом обмундировании, с блестящими ремнями и новенькими кубиками в петлицах.