Книги

Нефть в наших жилах

22
18
20
22
24
26
28
30

— Энрика! — воскликнул он в исступленном восторге, — смотри скорее! Это — твоя мама!

Девочка соскочила с дедовых коленей и подбежала к экрану, чтобы рассмотреть получше.

Майора Казарову показывали долго — камера тоже как будто любовалась ею, и немудрено: быть доблестным командиром и при этом настолько красивой женщиной — это какой-то особый редкий удивительный знак судьбы…

На Энрику зрелище произвело неизгладимое впечатление. Она замерла напротив экрана, подойдя очень близко к нему и почти полностью заслонив его от отца и дедушки.

— Моя мама гелой… — произнесла она с безграничным обожанием, медленно, на выдохе, обернувшись к ним, но продолжая загораживать телевизор, — Знатит я тозе буду гелоем, когда выласту…

И Алан, взглянув в тот миг на дочь, впервые осознал, насколько сильно она всё же похожа на свою мать — всей сутью, в то время как от него Энрике досталась лишь внешность — молодой отец заметил в глазах девочки первые искры того негасимого дерзкого пламени намерения, с которым Тати Казарова брала от жизни всё, что хотела. Энрика смотрела на него взглядом своей матери. Она отражала мать как маленькое зеркальце. Именно так горели глаза Тати той ночью, когда Алан воровал сливы, и она поймала его за руку, и взяла, просто и смело, не сомневаясь, как срывают с ветки плод…

— Конечно, ты будешь героем, — прошептал Алан, приседая перед дочкой на корточки и обнимая её; его любовь к девочке стала ещё сильнее теперь, потому что окончательно соединилась, слилась в его сердце с любовью к Тати, с этого дня он не просто верил, он убедился: Энрика — часть Тати, её новое воплощение, и даже если эта женщина больше никогда не будет с ним, он успел заполучить себе бесценную память о ней.

3

Майор Казарова не считала себя любимицей удачи, не возносила хвалы никаким богам за свои достижения и, вероятнее всего, оказывалась правой в такой оценке роли случая в своей судьбе — её продвижение по службе было закономерным, оно являлось естественным следствием её спокойного и упорного желания продвинуться, умения угождать вышестоящим — Тати принимала свои успехи как должное, лавровые венки, которые ждали её повсюду, она надевала уверенно, с сознанием справедливости их присвоения, как без шального головокружения, так и без проистекающего из скромности сознания, что победа во многих случаях есть лишь сумма многих независимых и непредсказуемых факторов.

Теперь перед Тати стояла задача сделать удачную партию, и здесь она так же вознамерилась действовать с холодной головой. Как и на службе, в матримониальных делах с её точки зрения (Тати уверовала в это свято) требовалось просто угадывать нужных людей, умело использовать их, вести себя определённым образом, составляя о себе выгодное мнение… Она не сомневалась — несколько миллионов атлантиков приданого уже ждут, чтобы своим вожделенным блеском украсить её корону самовластной хозяйки жизни.

Единственным, что омрачало иногда ясное чело Тати, были мысли об Алане, который, она знала, ждал её в небольшой горной деревушке, ждал, не надеясь и не ропща, растил дочь — его объятия всегда оставались открытыми для неё, как двери родного дома — и когда Тати поняла, что так будет и впредь, каждое воспоминание об этом мужчине стало отзываться грустным эхом.

Она осмелилась появиться, лишь когда дочери исполнилось четыре года. Алан, вероятно, уже не чаял когда-нибудь увидеть её снова — изумлённая радость была написана на его лице, когда он, сидя на крылечке, поднял голову от вязания и узнал её. Привычка Тати в любой ситуации чувствовать себя уверенной и правой, некстати изменила ей, уступив место смущению, когда она встретилась с Аланом взглядом. Тати сразу заметила, как он повзрослел; на смуглой груди его, видневшейся в глубоком треугольном вырезе просторной крестьянской рубахи, кучерявились, обозначая силу его природной мужественности, нежные волоски. Он живо вскочил, оставив на деревянных ступеньках недовязанный голубой носочек со спицами, взбежал на крыльцо, наскоро собрал на стол и пригласил долгожданную гостью на веранду.

Близнецы подросли, они бегали по двору, по очереди качали маленькую племянницу на веревочных качелях. В их тонких вытянувшихся телах, тёмных от солнца, уже появилась грациозная стремительность подрастающих мужчин. Тати видела, с какой гордостью временами посматривает на них Алан, ласково любуясь, каким тайным участием и заботой овевает каждого из братьев его взгляд. Старый хозяин сидел тут же, разглядывая молодую женщину с выражением неодобрительного любопытства, и мрачно качал головой, будто бы говоря «хороша, ничего не скажешь, только вот совести ни на грош». Тати это примечала и краснела. Ей казалось, что этот человек видит её насквозь, что все её наглые вероломные мысли оказываются перед ним обнажены: об удачном браке, богатстве, блистательных кутежах — почему-то здесь, в деревне, рядом со скромными и работящими людьми подобные мысли казались Тати мерзкими, но потом, вдали от простых радостей крестьянского быта, это ощущение проходило, и, возвращаясь в лоно света, она снова чувствовала правоту своих притязаний на «красивую жизнь». Тати где-то слышала или читала, что совесть приходит на выручку заблудшим душам, она даёт знать о себе тихим звоночком там, где важно не сделать ошибку, и потому взгляд старика был ей особенно неприятен — слишком уж её желания шли вразрез со сдержанными намёками этой самой совести.

Попив дымящегося отвара из широкого плоского, как черепаха, глиняного чайника, старик поднялся и ушёл в дом. Тати постаралась не выдать своего облегчения. Дочь возилась на дощатом полу веранды, словно маленькая собачка; иногда она забиралась на отца, чтобы выпросить у него сушку или пряник. Они сидели долго, пока за горами, словно в глиняной чаше, таяли нежные отблески заката, говорили на общие темы; никто не произнёс ни слова об их общем будущем, они не касались этого вообще, словно боялись обжечься, отчего разговор выглядел несколько принуждённым. Потом Алан отправился укладывать девочку, и по его лицу, засиявшему тихим, но жарким светом, что разгорался с каждой минутой всё сильнее, Тати поняла: неистощимая сокровищница его тела сейчас для неё приоткрылась, ей нужно только осмелиться протянуть руки и взять столько, сколько она сможет унести…

Ждали, когда уснут близнецы, и чутко задремлет на своей лежанке старик — сон пожилого человека подобен маленькой лодке, лёгкий ветерок, и вот он уже покачнулся, понесло его, стронуло с места…

Стемнело, крупные южные звёзды рассыпались по небосклону, двор накрыла мягкая душная мгла, садовые деревья застыли в ней — объемные, пышные, зыбкие, словно чёрные облака. В остывающей печи виднелись дотлевающие угольки — тусклые, тёмно-бордовые — изредка, от воздушных потоков, они зажигались ярче — по ним пробегала быстрая чувственная волна переливов цвета, пламя расцветало и тут же вяло, как прихотливый цветок.

Тати и Алан продолжали сидеть друг напротив друга за чашками давно холодного чая. Как и прежде, ни словом, ни жестом он не намекал ей на возможность близости — лишь призывное сияние его лица и прекрасного тела под тонкой рубашкой говорило о его желаниях. И Тати поддалась неизъяснимому очарованию этой стыдливой пылкости, не предлагающей себя, затаившейся, освещающей Алана изнутри ровным и тёплым светом, потянулась вперёд и накрыла его руки, лежащие на столе, своими, глубоко вдохнула, предчувствуя блаженство и, привстав, приблизила к нему лицо для поцелуя.

Откуда-то прилетел и упал на скатерть пожелтевший лист, один единственный, летний. Природа неумолима в своём движении, и, повинуясь её законам, едва расцветшее уже начинает увядать.

Алан протянул руку и выключил маленькую лампочку, что освещала веранду, — точно избавился от ненужного свидетеля. Могучий океан темноты и ночной шепчущей тишины поглотил тела, доверчиво брошенные на узенькую кушетку. И по тому, как неутолимо страстны и вместе с тем глубоко нежны, благоговейно робки оказались ласки Алана, Тати заподозрила, что он так и не знал никого кроме неё, она спросила его об этом, понимая, что спрашивает из одного только самодовольства сердцеедки, ей никогда не пришло бы в голову ревновать, Алан не был ей нужен — а он сразу же признался, когда она спросила, даже как будто удивившись её сомнению; он притаил свою черноволосую голову у неё на груди, полежал так в молчании, слушая, как бьются их сердца, и подтвердил — да, она у него единственная женщина — подтвердил, не видя смысла из гордости таить о неё свою верность. Тщеславие Тати, конечно, приятно подогревала мысль, что он не позволял никому прикасаться к себе так долго — юный мужчина в самом своём расцвете, полный жизненных соков точно поле на макушке лета — она была биологически несообразна, эта его неприступность, она имела духовную природу и потому возвышала Алана в глазах Тати, возносила его на недостижимую нравственную высоту, вместе с тем вызывая далёкий тоскливый отклик совести — рядом с чистым высокодуховным существом людям сильнее бросаются в глаза собственные недостатки. Потому Тати, немного поразмыслив, решила, что Алану, вероятно, просто не представилось случая одарить своей благосклонностью кого-либо еще.

Этим выводом её сознание несколько скруглило первую остроту восприятия, позволив ей прежнюю лёгкость отношения к Алану, хотя был, надо признать, момент, когда, залюбовавшись его серьезными тёмными глазами и думая о том, как удивительно цельна и честна его душа, Тати готова была даже признать себя влюблённой в него и предложить свою руку…