Я сидела рядом с ним и смотрела на его руки. Ногти настолько погрызены, что напоминают полумесяцы.
— Почему вы не пошли на праздник квартала, мистер Кенфилд?
Он выбросил сигарету в кусты.
— Не праздничное настроение.
— Из-за Дотти?
В тусклом свете лампочки над крыльцом я видела, как его лицо сделалось почти безумным. Похоже было, сейчас мистер Кенфилд заорет на меня диким голосом, но затем оно разгладилось.
— Знаете, — сказала я, кладя свою ладонь поверх его, потому что та казалась такой забытой и нуждалась в капельке лосьона «Йерген». — Моя мама всегда говорит: лучше всего простить и забыть. Что было, то прошло и быльем поросло.
Он угрюмо ответил:
— Ты дочь своей матери, сомнений нет. Яблоки от яблони недалеко упали.
Мистер Кенфилд сунул руку глубоко в карман брюк и что-то оттуда вытащил. Фотография Дотти. Сразу видно, он часто смотрит на нее, потому что снимок был совсем пожеванный и серый, как и он сам. Дотти сидела на этом самом кресле, закинув руки за голову, и улыбалась во все зубы.
— Ты знаешь, кто это? — ткнул мистер Кенфилд в карточку.
Я подняла голову, чтобы вглядеться в его лицо. Нахмуренные брови, глаза в тени.
— Да.
— Знаешь, что она сделала?
— Да.
То же, что и моя мама. Влюбилась и родила ребенка кому-то, кому не должна.
— Это смертный грех. Некоторые вещи нельзя простить и забыть.
— Вот и ошибаетесь, мистер Кенфилд. Вам надо позволить Дотти и ее малышу вернуться домой, потому что я вижу, как вы по ним скучаете. Не думаю, что Бог станет возражать.
Он прикрыл лицо обеими руками, чтобы я не увидела, но звук я узнала. Миссис Голдман ошиблась. Вовсе не миссис Кенфилд приходила каждую ночь поплакать в комнате Дотти. Это плакал ее папа.
Тогда я встала и ушла. Потому что этот звук, этот шедший из самого сердца плач, он был мне знаком. И еще я знала: ни от каких слов мистеру Кенфилду не станет легче. Ничто в мире так не терзает душу, как слезы по тем, кого нет рядом.