Об одном только в своих рассказах умолчал младший брат — о совсем не детском взгляде и признательном кивке, коих удостоился напоследок от царевича. Почему? Да кто его знает…
Если и было что-то интересное по дороге из Александровской слободы в Москву, то Дмитрий это благополучно пропустил — постоянное раскачивание возка вызывало в нем чуть ли не морскую болезнь. Правда, она быстро прошла: поначалу помогло присутствие ненавистного шарлатана, отчетливо нервничающего под ласковым взглядом юного Рюриковича. А на следующий день, когда Ральф Стендиш вдруг отказался от положенного ему места в возке (ха, меньше народу — больше кислороду!) и самочувствие немного пришло в норму, голову вдруг посетила удивительно светлая мысль. Насчет того, что он совсем не обязан весь световой день «наслаждаться» скукой и духотой внутри тряского средства передвижения и удивительно монотонными пейзажами снаружи. Зато вполне может этот же день хорошенько потренироваться, работая со средоточием. Пытаясь при этом отрешиться от продольных и поперечных покачиваний поскрипывающего четырехколесного «лимузина», едва заметного запаха конского пота и вездесущей дорожной пыли, позвякивающей упряжи и прочих многочисленных радостей долгого путешествия. В коем, надо признать, был и приятный момент. Один. Когда на третий день пути из-за каких-то мелких задержек их небольшой караван не успел к вечеру достичь жилья и для ночевки царевича и его служанки разбили небольшой, но очень богато отделанный шатер. Ночью ему удалось немного походить вокруг, вдоволь надышаться свежим воздухом, полюбоваться на звездное небо…
Собственно, из-за своих упражнений он и само прибытие в стольный град Москву пропустил, уже привычно задремав днем на пару-тройку часиков. Поэтому внезапная остановка и поднявшийся многоголосый радостный гомон вокруг возка стали для Дмитрия настоящим сюрпризом — так толком и не проснувшийся, сонно-равнодушный ко всему вокруг, он вышел вслед за своей нянькой, тут же отворачивая лицо от пылающего в небе солнечного диска, и мельком осмотрелся. Все было смутно знакомым и одновременно абсолютно чужим: те же видимые купола церквей отчего-то имели непривычную форму и цвет (совсем не золотой), а вместо асфальта или хотя бы брусчатки под ногами была утоптанная до каменной твердости земля. Возвышающиеся в некотором отдалении краснокирпичные стены Кремля заканчивались совсем не памятными зубчиками в форме ласточкиного хвоста, а ровной двускатной кровлей-настилом, опирающейся своими опорами-балками как раз на те самые «хвостатые» зубчики. В дальнем углу двора спокойно стояли потемневшие от времени (или грязи) бочки, чей вид наполовину скрывала небольшая копенка золотистого сена… И множество чужих взглядов со всех сторон. Любопытных, равнодушных, радостных, даже несколько неприязненных — эти он ощутил острее всего. Жаль, не получилось рассмотреть «доброжелателей» поподробнее — нянька ловкими движениями поправила слегка перекосившийся в сторону кафтанчик, чуть-чуть передвинула шапку и едва заметно направила-подтолкнула в сторону малого «домашнего» крыльца. Недолгое путешествие по удивительно темным и запутанным переходам Теремного дворца закончилось в довольно небольшой горнице, при виде которой в памяти словно само собой всплыло название.
«Передняя».
За нею была еще одна горница, именуемая крестовой, с богатым иконостасом на одной из стен и маленькой подушечкой на специальной лавке — именно на нее он будет вставать коленями каждое утро и вечер, отдавая своей первой и последней молитве не меньше десяти минут. Затем светлица с тремя большими окнами — Комната, где с царевичем занимались мудрые и многажды раз проверенные наставники, обучая его всему, что должно знать и уметь наследнику престола Московского. Ну и наконец, небольшая, но очень уютная светлица — постельная, с довольно большим (и твердым) даже на первый взгляд ложем.
— Присядь, дитятко.
Незнакомая доселе верховая[7] челядинка средних лет попыталась легонько надавить на плечи, понуждая его податься назад. И тут же получила внимательно-неприязненный взгляд и довольно чувствительный шлепок по запястью.
— Ох!
Пока она в растерянности глядела на первенца великого князя, в светлицу зашла отставшая в переходах Авдотья. Склонилась перед своим юным господином, поймала его разрешительный кивок, после чего начала спокойно расстегивать жемчужные пуговицы кафтанчика. Мимоходом пояснив растерянно переглядывающимся служанкам:
— Касаться Димитрия Ивановича можно только с его на то дозволения.
За ее спиной раздалось еле слышимое фырканье. Впрочем, оно тут же утихло под очередным, на удивление тяжелым взглядом восьмилетнего мальчика. Челядинки еще раз переглянулись, затем одна из них недовольно нахмурилась и напоказ сложила руки под грудью, а вторая шагнула вперед и легко присела, коснувшись кончиками пальцев красного сафьяна сапог. Очередной едва заметный кивок — и царевича стали раздевать уже в четыре руки. Лег на ложе зеленый кафтан, к нему добавились штаны и поясок, к ним присоединилась шапка, шелковая рубашка, затем льняная нательная…
«Вот почему мне кажется, что в этой светлице кто-то решил вспомнить детство? Тормошат меня, будто я им какая-то кукла!»
Общий итог получаса суеты вокруг него можно было выразить всего тремя словами: раздели, помыли, одели. Конечно, восемь лет еще довольно нежный возраст, в котором собственная нагота не вызывает какого-то особого стыда или даже неудобства: чего такого интересного у него могут увидеть три взрослых и опытных в своем деле женщины? Да и потом, когда он станет старше, тоже ничего особо нового не добавится. А вот чужие руки на его коже — дело совсем иное. Каждое касание вызывало недовольную дрожь в средоточии, вдобавок появлялось ощущение, что у него своровали маленькую капельку силы. Незаметную и почти неощутимую, но это только когда такая капелька одна. А если их десяток, другой, третий? Все, что ему оставалось, — стянуть всю доступную силу в источник и держать ее там мертвой хваткой совсем недетской воли. И терпеть, уже привычно давя в себе частые приступы бешеной злобы, а также невероятно сильного желания как следует обложить бесцеремонных нянек хорошим трехэтажным (они ведь сейчас на третьем этаже дворца?) матом. Воистину молчание — золото, но мало кто знает, как трудно его добыть!..
— А реснички-то какие длинные да пушистые! Ой лепо!..
— Кожа нежная…
— И волос густой да тяжелый, матушкин.
Две служанки дружно шикнули на третью, вдобавок сделав очень выразительные глаза. Нашла, дурища, о чем говорить!.. Метнув тревожный взгляд на подопечного, Авдотья достала из специального кармашка на своем платье резной костяной гребень, плавно присела рядом с ним и с явным удовольствием принялась за дело. Пряди, отросшие за время болезни почти до середины лопаток, когда-то мягкие и темно-коричневого оттенка, они медленно, но верно превращались в жесткую гриву черных волос с явственным стальным отливом. Расчесать и привести в порядок такое богатство стоило немалого труда и терпения (особенно по причине отсутствия последнего у царевича), но вместе с тем доставляло ей немалое удовольствие. А в последнее время и вовсе к концу немудреной процедуры у нее на лице обязательно появлялся легкий румянец, и начинали едва заметно поблескивать глаза — словно после кубка сладкого фряжского[8] вина.
— Ну здравствуй, Митя.
Все три челядинки тут же согнулись в неглубоких поклонах, приветствуя бесшумно зашедшего в светлицу мужчину в кафтане царского окольничего. Как и у всех в Кремле, одежды его были темны и почти без украшений, подчеркивая тем самым траур по царице Анастасии, но взгляд нес в себе скорее властный холод, чем печаль по родной сестре.
«А вот и дядюшка пожаловал, Никита Романович Захарьин-Юрьев. Годика два бы тебя еще не видать, совсем не огорчился бы!»