– А по-моему, так очень даже надо, – сказал Ру. – Потому что он касался в первую очередь того, что живопись только тем и занята, что раскрывает время и в этом ее главный смысл.
– Конечно, она раскрывает, – мягко протянул Феликс. – Но только мы не об этом.
– Да уж, – сказал Левушка. – Если живопись что и раскрывает, то только свое собственное желание раскрыть то, что оно хотело бы видеть раскрытым … Надеюсь, вы меня поняли.
Давид посмотрел на Левушку с интересом.
Кажется, Ру хотел было что-то возразить, но передумал и только махнул рукой.
– Еще одну минуточку, – сказал между тем, Левушка, соскользнув с подоконника и возвращаясь на свое место за столом. – Мне кажется, что, вероятно, стоило бы все-таки говорить не о времени, которое, в конце концов, есть только невразумительная абстракция. В действительности же существует нечто, что все мы, каждый на свой лад, пытаемся поймать, но что всегда ускользает, оставляя нам, в лучшем случае, красивый мрамор, который потом пылится где-нибудь в музее. («Это еще в самом лучшем случае» – подтвердил Феликс.) Собственно, время, – время, это всегда только ускользание того, что мы ищем. Мы блуждаем в поисках постоянства, но оно существует для нас только как ускользающее. Мы даже не знаем его имени. Это, как охотник и заяц: modus vivendi зайца – бегство, а modus vivendi охотника – преследовать и убивать. Но убитый заяц годится разве что на жаркое. И мне кажется, что это противоречие между тем, что мы ищем и его вечным ускользанием – единственное, что вообще заслуживает внимания. Поэтому, например, меня не очень удивляет, что Маэстро занимала эта тема…
– Занимала? – негромко переспросила Анна.
Конечно, мы одновременно посмотрели друг на друга, я и Ру, и слегка кивнули, что должно было значить: ну, разумеется, Анна, как всегда, великолепна. Кто-кто, а уж она-то никогда не упустит случая поставить все на свои места, так, чтобы не оставалось уже никаких сомнений. И самое замечательное, что она всегда делала это совершенно бескорыстно, из одной только любви к порядку, и тут, конечно, оставалось только заткнуться, потому что – что, собственно, можно было возразить против порядка, который (и это можно было прочитать во всех книгах, стоящих и здесь на кухне, и в двух других комнатах) воплощал собой покой совершенства, да, вдобавок еще, олицетворял ту самую справедливость, которая, не вникая ни в какие подробности и обстоятельства, расставляла все на свои места…
– Банальность – это характеристика не предмета, а всего лишь того места, с которого мы его рассматриваем, – отвечая Левушке, заметил Феликс.
– Вот именно поэтому, – сказал Ру, вновь загнанный в угол.
– И все-таки, ты сказал: занимала, – негромко повторила Анна.
8. Феликс и Анна. Первое явление Анны
Разумеется: все мы уже давно смирились с тем, что Феликс и Анна – это одно неделимое целое, некое маленькое андрогинное царство, задуманное еще до сотворения мира, алмазная монада, повернутая внутрь самой себя, и только внешне являющаяся в образе двух отдельных людей, одного из которых зовут Феликс, а другого – Анна. Анна – Феликс, Феликс – Анна, – мы хорошо знали, что это только различные имена, которые обозначают одно и то же (подобно множеству божественных имен, которые указывают на одну сущность), поэтому, когда мы говорили о Феликсе, как-то само собой подразумевалось, что речь идет также и об Анне, – хотя, пожалуй, еще вопрос, как заметил однажды Ру, подразумевается ли Феликс, когда разговор заходит об Анне. А потому – добавил он со свойственной ему любовью обращать самые простые мысли в милые философские абракадабры, – следовало бы пользоваться этой формулой с осторожностью, ибо греша двусмысленностью, она, пожалуй, легко могла ввести в заблуждение, поскольку подразумеваемое всегда ощущается, как нечто более значительное, подобно тому, – добавил он, – как сущность, являясь нам, хотя и позволяет говорить о себе, но лишь как о явлении, и никогда, как о сущности.
(«
Как бы то ни было, оно все же существовало, это царство чужого согласия, эта вещь в себе, стеклянное море, в которое нельзя было погрузиться и оставалось только скользить по его поверхности, в лучшем случае – наблюдая, как мелькают в глубине загадочные и непонятные тени. «Какой-то сплошной филоменобавкидизм», – как заметила однажды Ольга.
Да, Филомен и Бавкида, Бавкида и Феликс, Анна и Филомен, – но в этом замечании не было ни капли восхищения, скорее – хорошо скрытая досада, потому что, в конце концов, не было ничего удивительного, когда человек замыкается в своем собственном царстве, исчезает за своими границами. Сколько песен пропето одиночеству, – вероятно, столько же, сколько произнесено проклятий, – но все выглядит иначе, когда стена прячет двоих, в этом мерещилась какая-то несправедливость, какое-то надувательство, словно перед твоим носом вдруг захлопнули дверь, – я сказал «мерещилось», а это значило, что все происходило наперекор здравому смыслу, который немедленно заставлял тебя устыдиться, – бам! и сразу вслед за тем щелчок никелированного замка, и, как правило, это случалось именно тогда, когда по рассеянности ты уже собирался переступить порог, позабыв о неприкосновенности разделяющей вас границы.
Впрочем (и тут здравый смысл, наконец, вступал, конечно, в свои права) – никаких претензий. В конце концов, каждый волен проводить границы там, где он считает нужным. Тем более что для тех, кто оказался по эту сторону, всегда оставался простор для тщательного наблюдения и непредвзятого анализа, глядя на которые, правда, трудно было отделаться от ощущения, что ты исследуешь только внешнюю сторону фактов и событий, тогда как все прочее оставалось только в области домыслов и шатких гипотез.
(«
– Последняя фраза кажется мне совершенно излишней, – сказал Феликс. – Что это значит – по ту сторону? Если речь идет всего лишь о том, что мы не в состоянии приблизиться к реальности, то это достаточно тривиально, или, во всяком случае, требует серьезных аргументов. К тому же весь отрывок выглядит, как поэтический образ, тогда как последняя фраза подана в качестве точного вывода, а это несерьезно…
На мгновение за столом воцарилось неловкое молчание.