– Тебя все равно поймают и отправят на фронт, – сказала она, устало отступая к мишкиной двери. – Штрафбат! Вот что тебе светит! А если сам явишься, может быть, попадешь в хорошую часть. В марте тебе исполнится восемнадцать и тогда…
– Сейчас все части хороши, – проговорил Мишка, подавляя зевок. Его очкастая физиономия высунулась из-за обшарпанной двери. – А почему, тетя Маня, вы не отведете его за руку на призывной пункт? Я слышал, Гришаню из двадцатой квартиры взяли. А ведь Гришаня на полгода Кости младше.
Теперь Мишка целиком выдвинулся из-за двери. На нем была латаная-перелатаная пижама. Костлявые, покрытые сетью синих вен ноги он всунул в старые, стоптанные, потерявшие цвет ботинки. Мишка разволновался, и очки в запаянной никелевой оправе подрагивали на его курносом носу.
– Гришаня на призывной пункт подался. Винтовку мечтал получить, дурачок. А винтовки-то ему не дали. Так посадили их в кузов – и на передовую…
– Да не ври, – вздохнул Костя. – Какие вояки без оружия? Пусть даже ополченцы.
– …посадили в кузов и на передовую, – гнул свое Мишка. – Старшина сказал, дескать, оружие возьмете у врага. Я сам слышал!
– Не смущай его разум, бездельник! – Мария Матвеевна снова покраснела. – Слухами земля полнится, и один слух хуже другого. Уж лучше я пойду и посмотрю, не закипела ли твоя вода, боец трудового фронта.
Она повернулась и, шаркая домашними туфлями, направилась на кухню. Ее приземистый, округлый силуэт темнел на фоне высокого кухонного окна. Она долго шлепала по длинному коридору огромной, полупустой коммунальной квартиры. Мария Матвеевна торопилась к плите. Там, на прокопченных чугунных конфорках исходил раскаленным паром чайник, там булькала в кастрюльке горячо любимая Костей пшенная каша с добытой неправедным путем сгущенкой.
Доходный дом в Третьем Голутвинском переулке, на углу. Летом, широко распахивая окно своей комнаты, Костя слышал Москву-реку. Она была совсем рядом, двигалась, дышала там, за крышами приречных домишек, за кронами старых яблонь и тополей. Он любил, отпустив педали, скатываться на велике по Третьему Голутвинскому вниз, к набережной. Там, на стрелке высились краснокирпичные корпуса кондитерской фабрики. Любил гонять по набережной до сумерек, пугая треньканьем велосипедного звонка гуляющие парочки, любил прибрежный парк. А школу не любил, часто прогуливал, учился спустя рукава. У бабушки вечно не доходили до него руки. Дочка кремлевского истопника, она по вечерам любила рассказывать ему, сонному, о прадеде, о том, как сама она частенько бывала в Кремлевском дворце на праздниках, устраиваемых комендантом для детей прислуги, о мозаичных полах, расписных потолках, о каминах, выложенных чудесными изразцами. Бабуля любила приврать, и Костя долго верил во вредных печных духов и добрых фей дворцовых фонтанов, в ангелов, хранящих покой царской усыпальницы, в пернатого демона, обитающего на могиле Грозного царя Иоанна. Бабуля, женщина характерная и даже вредная, нарочно вела разговоры с ним то на немецком, то на французском языке. Реже на английском. Подсовывала книжки, выслеживала, корила памятью давно сгинувших родителей. Да куда ей! Шустрый внук неизменно утекал из-под надзора, шатался по дворам, прибиваясь то к одной компании, то к другой.
В огромной, многонаселенной их квартире Костю считали никудышным лентяем. А Мария Матвеевна, не в пример внуку, исправная труженица, чуть свет спешила в почтовое отделение и всю первую половину дня бродила по дворам в районе Большой и Малой Якиманки с объемистой коричневой сумкой. Бабуля работала почтальоном. Вся округа знала и ее тяжелую походку, и ее непутевого внука. Они с бабулей жили просторно, занимая в огромной многонаселенной квартире две небольшие, смежные комнаты. Соседнюю, самую большую в квартире комнату занимало семейство репрессированного офицера Иванова: Клавдия Игнатьевна, ее двое сыновей и годовалая дочь Галя. Мишка Паустовский, такой же, как Липатовы квартирный старожил, разгородил свою хоромину на две части: переднюю, без окна, и заднюю, с окном во двор. Спал Мишка крепко, дверь передней комнаты запирал на ключ: случись чего – не достучишься. Дверь в дверь с Мишкой проживал инвалид империалистической войны Передреев, человек без правой руки, угрюмый и озлобленный. Далее в апартаментах окнами на Голутвинский переулок множились рабочие семейства Токаревых и Рыбаковых. У Марии Матвеевны с Костей вечно выходил спор о том, сколько детей в семействе Токаревых и сколько у Рыбаковых. Бабушка с внуком находили консенсус лишь по общей численности: двенадцать. При этом Костя считал, что из общего числа детворы Валя Токарева произвела на свет семерых, а остальных родила Люда Рыбакова. Мария Матвеевна считала, что Люда и Валя честно поделили свое потомство поровну, как это принято у пролетариев. Спорный пацаненок, Васька Токарев, самый удачливый из жильцов квартиры, почитался Марией Матвеевной сыном Николая Рыбакова. Бабуля по-старорежимному называла его внебрачным. В бывшей комнате для прислуги жила старая горничная бывших хозяев квартиры Изольда Власьевна Лыкова, тугая на ухо старушка – божий одуванчик. Провидение избавило ее от страхов новой войны, она не слышала воя сирен, не страшилась грохота разрывов. День и ночь сидела она в полутемной комнате. Проходя мимо ее двери, Костя неизменно слышал один и тот же звук – перестук коклюшек неутомимой кружевницы. В бывшей детской, выходившей двумя узкими окнами в торец дома, обитала бухгалтер с «Красного Октября» Валентина Георгиевна Закутова. Ее бабуля с уважением величала «Дамой в модном пальто». Там, в бывшей детской, напротив облицованной кафелем печки, стояло пианино марки «Циммерманн». В те счастливые времена, когда Марии Матвеевне было еще по силам удержать Костю, Валентина Георгиевна сажала его за «Циммерманн». Он наловчился довольно чисто исполнять пару простеньких этюдов, но сольфеджио одолеть так и не смог.
В тот день, шестнадцатого октября, огромная квартира показалась Косте пустынной. Оделив внука пшенной кашей, забеленной и подслащенной из предпоследней банки сгущенного молока, Мария Матвеевна поведала ему новости, несвежие и безрадостные. Она рассказала о том, что и Валя Токарева, и Люда Рыбакова, и «Дама в модном пальто», и старшая из дочерей Токаревых, Аннушка, – все роют окопы.
– А бабка все жива, – добавила Мария Матвеевна. – Все колюшками стучит, и война ей нипочем, и пожары, а случись наводнение, она его и не заметит. Не Изольда имя ее, а Евга… А я все таскаюсь по службе. Иной раз думаю: зачем? И все равно таскаюсь. Должен же быть в жизни хоть какой-нибудь порядок, когда все рушится? Как считаешь, Вася?
Последний вопрос был обращен к «внебрачному» Ваське Токареву, который не замедлил явиться на кухню, едва учуяв запах пригоревшего пшена. Вася прибежал, хлопая большими, не по размеру валенками. В его чумазом кулаке белел засаленный листок.
– Записка! – сказал малец, протягивая листок Константину.
На лице Марии Матвеевны тут же появилась самая ироничная из всех ее улыбок.
– Любовное послание! – торжественно возвестила она. – Пропахшая трудовым девичьим потом весточка от пролетарской принцессы замоскворецкому бандиту!
– Перестань! – досадуя, Костя спрятал непрочитанную записку в карман.
– Ешь кашу, Купидон! – смеялась Мария Матвеевна. Она вытерла клетчатым передником ложку и подала ее Ваське.
Снова загудела сирена. В сумрачном коридоре замелькали смутные тени. Костя слышал знакомые голоса.
– Я иду в убежище, – говорила его бабушка кому-то. – Нет, я не боюсь. Но если вас тут завалит, кто-то же должен вас спасать? Так пусть это буду я. Что, засобирались? А малую-то не забыли? Не то будет, как в прошлый раз, – сами спасаются, а ребенка бросили…