– При прошлом налете в соседнем доме случилась история. Подруга Клавы, Таня с детьми ушла в убежище. А мама ее болела и осталась в кровати… – голос Марии Матвеевны снова пресекся.
– Они пришли во время налета, – продолжила Клавдия Алексеевна. – Выгребли все. Сухари, картошку – все. А бабушку… ну как это называют, а?
– Подкололи! – заверещал догадливый Васька.
Клавдия Алексеевна внезапно заплакала. Галя сразу же присоединилась к ней, позабыв и о своем пальце, и о хлебном мякише.
Ай, не спокойной сделалась Костина жизнь, ай маятной! Две недели шатался он по Москве, стоял в очередях, с тоской рассматривая лица земляков. Пару раз сам слышал: хаяли советскую власть, не понижая голоса. Да и стукачей Костя насчитал меньше, чем обычно. Не мог же он внезапно утратить навык? Не стали же в стукачи определять малолетнюю ребятню, едва освоившую арифметику и алфавит? Безумие первых дней паники сменилось вялой стагнацией. Люди устали от непосильного труда, от постоянного страха за жизнь близких. Видно, правду бабка говорила, будто голод и холод притупляют чувства. Но ведь сам-то Костя не был голоден!
Вечерами они с Васькой собирали по дворам брошенную, бесхозную мебель, крушили ее на растопку. Через неделю вдоль стен коридора громоздились кучи деревянного хлама, пригодного для прокорма буржуек. Вернувшиеся на денек с рытья окопов соседи, поглядывали на Костю с уважением.
Аннушка тоже вернулась. Костя смотрел на ее узкое, с тонкими чертами личико, на ее пепельную косу, целовал ее плотно сомкнуты губы, приговаривая:
– Когда ж ты, малышка, научишься целоваться?
– Уж и не знаю, – отвечала она дерзко. – Тебе, такому опытному, разве угодишь? Ты где-то спишь, не дома. Может, не один? Может, нашел себе другую любовь, из блатных?
– Да тебе-то что? Разве я твой? – усмехался Костя.
– Не мой! – и глаза ее наполнились слезами.
Она заговорила жалобно, почти заискивающе:
– Мне так хочется поспать с тобой, хоть раз! Мы-то уж полгода как… – она потупила влажные глаза. – Да все по углам, мимоходом как-то. Неужто по-другому нельзя? Тем более что война…
– Не сейчас, – Костя обнял ее. – Вот разберусь с кое-какими делами, и тогда поспим с тобой.
Странный, незнакомый доселе страх мешал Косте ночевать под одной крышей с бабушкой, и он уходил на окраины города. Ныкался по хазам, проигрывая в карты добытый в смутные времена хабар, все чаще вспоминая летного капитана. Он ходил даже на Донскую, к Институту глухонемых. Притулился неподалеку, в подворотне. Посматривал издали на призывников, припоминая свой первый, июньский приход сюда.
Тогда он думал, что решился записаться добровольцем. Умышленно забыв дома паспорт, решил сказаться восемнадцатилетним. Но изменил решение, проведя сутки на грязном полу, изнывая от зноя и удушающего перегарного смрада. От вынужденного долгого бездействия, неопределенности, голода призывники перепились. Водку пили из бутылок с наклейками «Фруктовая вода». А один из призывников, немолодой уже и семейный мужик из соседнего дома, Тимка Толокнов, по пьяни выпал из окна второго этажа. Костя, хоть и был трезв, недолго думая, прыгнул следом. Надо же спасать будущего боевого товарища! Надо ж обеспечить ему прибытие на передовую, в войска. Там пусть и увечится – все не напрасно, заодно и родину защитит. К ушибленному, пьяному, истомленному июльским зноем Тимке сбежалось все призывное начальство: и политрук призывного пункта с майорскими нашивками, и агитатор из райкома ВКП(б), и лектор из парткабинета. Прибежали и будущие вояки, собралась толпа. Поначалу судили-рядили в том смысле, что Тимка безвременно погиб. А тот проснулся лишь на минуту, разбуженный жестким столкновением с прогретым летним солнышком асфальтом, да и снова уснул. Посмотрел Костя на всю эту маету и не стал подходить к окошку регистрации, решил дожидаться своего срока. А осенью, в конце сентября, на кухне боец трудового фронта Колька Токарев толковал, будто все московское ополчение сгинуло бесследно в котле под Вязьмой. Из тех, кто уходил тогда, четвертого июля с призывного пункта на Донской, – ни один не вернулся…
А теперь, под первым мокрым снежком, высматривая в толчее у призывного пункта стукачей, Костя слышал речи совсем уж крамольные: дескать, любая власть от бога и сдавали уж Москву, а потом и обратно забирали. Говорили и том, как в продовольственных магазинах распродавали весь товар, чтобы немцам не достался. А на заводе Серго Орджоникидзе, дескать, выдали вперед зарплату. Ночи не проходит без бомбежки – и немудрено! Немецкие аэродромы в тридцати километрах от Москвы. Хорошо, хоть в ненастную погоду не летают. Еще услышал Костя краем уха пугающие слова, дескать, просачиваются в Москву команды диверсантов и уж случилось немало поджогов. Поджигали во время бомбежек, под шумок…
Так день за днем приходил Костя к призывному пункту, слонялся неподалеку, прикидывая и высматривая летного капитана. С борта обшарпанной полуторки вещал невзрачный человечек, агитатор. В штопаном шарфе и кургузом пальтеце, человечек этот обладал чарующим, звучным баритоном. На звук его голоса, оборачивались унылые прохожие, нетрезвые призывники, оставив домино, смотрели на него с благоговением.
– Мы, рабочие и служащие Ленинского железнодорожного узла, заслушав сообщение о постановлении Государственного Комитета Обороны СССР, обещаем отдать все силы и жизнь на защиту нашей прекрасной, родной Москвы. Мы, железнодорожники, вместе с Красной армией будем уничтожать фашистских мерзавцев на подступах к Москве. Будем соблюдать строгий революционный порядок, разоблачать шпионов, паникеров и трусов. Превратим подступы Москвы в неприступную крепость, о которую разобьют свою голову гитлеровские бандиты. Родную Москву будем защищать до последней капли крови…
– У кого она еще осталась, – произнес над ухом Кости скрипучий тенорок.