– Теперь я на стреме побуду!
Полуторка тронулась, а Костя так и остался стоять на подножке со стороны пассажирской двери. Одной рукой он держался за стойку кабины, другой нащупал в кармане холодное тело браунинга.
Пахомыч, умело лавируя, колесил по переулкам между Павловской и Большой Тульской.
– Держись подальше от вокзала, – поучал водителя Мотылек. – Там энкавэдэшников, что камней в брущатной кладке, на каждом углу, на каждом шагу…
Пересекли Серпуховскую площадь. Костя соскочил на углу, там, где Полянка ответвляется от Якиманки. Грузовик загромыхал по разбитой брусчатке в сторону Каменного моста. Дрищ что-то кричал ему из кузова, размахивая длинными руками, но Костя скользнул в подворотню, затаился в густой тени арки. Мимо него по улице шмыгали сутулые тени – первые прохожие. Наступало холодное утро шестнадцатого октября. Немецкие дивизии стояли под Москвой.
– Мишка! Просыпайся! – голосила Мария Матвеевна, ударяя пухлым кулачком по обшарпанной филенке. – Просыпайся, злодей! Вода снова выкипела… Дрыхнет, словно мертвый – боец трудового фронта! Вставай! Я снова воду поставила! Эх, делать-то мне больше нечего… Вставай, пока газ есть!
Костя, вжимаясь лопатками в неровную стену коридора, попытался пробраться в свою комнату.
– Костя, внучек! – Мария Матвеевна обернулась. Неожиданно стремительным для такого дородного тела движением, она надвинулась на Костю и приперла его животом к стене.
– Бабуля! – заныл Костя. – Ну, пожалуйста…
– Ночью была бомбежка! Я тряслась от страха в убежище, а Ивановы спали крепким сном! Колька даже не проснулся, когда у них взрывной волной стекло выбило! Чувствуешь, как из-под их двери тянет? Надо бы хоть фанерой забить. Ты бы лучше помог, чем шляться под бомбами. Из домоуправления опять справлялись, дескать, почему ваш внук не вышел на дежурство. А что я отвечу? Так и сказала: шляется мой внук неизвестно где. Есть у моего внука дела поважнее, чем ваши зажигалки тушить.
– Я видел, в четвертом Голутвинском дом сгорел, – попытался отвлечь бабулю Костя.
– …и наш бы сгорел вместе с ним, если б все были такими ж обязательными, как ты! В пятый дом бомба попала. Взрыв был!!! Вот у Ивановых стекла-то и вынесло, – стояла на своем бабуля. – Хоть бы банда твоя тебя поперла вон! Хоть бы страх их из Москвы выгнал! Хоть бы их поубивало! Вот я теперь знаю, что такое прямое попадание! Видела! Уж думала, все повидала на своем веку…
Губы Марии Матвеевны дрожали, лицо сделалось красным, юркие, серые лаза наполнились слезами гнева. И она заговорила на английском языке:
– Think about a father and mother! They are gone! They are gone! Looking for the same fate? And you thought of me? No! I can not bear it! Denounced gang and you written off sins![4]
– Бабуля! О чем ты? Какая банда?
Но она не давала ему говорить, зажимала рот мягкой, пахнущей кофейной гущей рукой и лопотала на французском языке:
– Ah, que le diable faites-les glisser dans un enfer brûlant! Écume Rotten, canaille, des pilleurs![5]
– Да они уж сами смылись, бабуля! Зачем ты о чертях? Нехорошо… – попытался отпереться Костя. Но Мария Матвеевна не унималась, она перешла к благородной латыни и говорила теперь совсем тихо, словно силы совсем оставили ее:
– Parvulus es, bonus puer sis! Respice in servos tuos et septem annos, ita ut comprehendat; Manu valida mas non intelligo, quia contingi ac latrones. Et ego? Quid faciam?[6]
Костя отрешенно рассматривал бабушкину седую макушку, обрамленную короной тугих кос, острый кончик ее носа, покрытый гневным румянцем, ожерелье из полированных аметистов на ее выдающейся груди. А бабушкины увещевания между тем продолжали метаться между гневной бранью и жалобными мольбами. Но Костя с облегчением отметил, что она наконец перешла на немецкий язык – значит, дело двигалось к концу. Выдав в родственную грудь залп отборных немецких ругательств, Мария Матвеевна иссякла.