Книги

Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа

22
18
20
22
24
26
28
30

Пророческое и профанное встречаются толь­ко на границе реальности — точно так, как пред­

писано у Дер Нистера, но с поправкой на изра­ильские условия — там, где Старый Яффо встре­чается с морским берегом в сильнейшем штор­ме, или у западной стены Храма в тот самый мо­мент, когда воссоединен Иерусалим. Здесь, у сте­ны, выживший рассказчик знакомится с облада­телем дневника Мессии, Йонтой-хиромантом, ешиботником с тремя глазами34. В сюжете этого рассказа, как и «Дочь резникова ножа», «Янина и зверь», «Двойняшка» и «Первая свадьба в го­роде», соединено романтическое и наводящее ужас; романтическое — в описании истоков по­этического видения рассказчика, а наводящее ужас — в описании истории Йонты, который когда-то был заключен в Виленское гетто, а те­перь обитает в грядущем мире, где нет места цензуре и забвению. «Я помню» — шесть раз по­вторяется этот рефрен в монологе, не имеющем себе равных среди всех опубликованных произ­ведений Суцкевера.

Я помню, как люди дрались из-за куска конины, которую горожане придумали называть сусиной; я помню мать, у которой вырвали ребенка, и она кричала так, что деревья поседели от ужаса; я помню, как мальчик советовал това­рищу: пей одеколон — станешь туалетным мылом; я пом­ню, как прохожего пригласили к минъяну, а он погрозил себе кулаком: иди молись, когда Гитлер стал компаньо­ном Бога! Я помню, как на городской бойне гои помести­ли вывеску: «ГЕТТО»; я помню, как властители литовско­го Иерусалима играли в шахматы фигурами, вырезанны­ми из еврейских костей. («Аквариум», 152; R 165-166)

Память продолжает жить, хотя бы только и сре­ди мертвых. Их слова не исчезают, хотя бы толь­ко и на отдельных пограничьях. Некоторые из этих слов становятся материалом для рассказов, записанных какими-то тайными еврейскими символами и запечатленных сложным архаиче­ским стилем, сохраняясь в чем-то вроде дневни­ка или свитка, который, наверное, будет лежать нетронутым и непрочитанным, пока не придет Мессия.

Два Йосла — Бергнер и Бирштейн — встрети­лись в портовом городе Гдыне. Оба в возрасте семнадцати лет уехали из Польши в Австралию, где уже жили другие члены их семей. Но если у Бергнера в багаже было несметное число бумаг, принадлежавших его отцу, видному идишскому поэту Мелеху Равичу, и последние одиннадцать лет своей жизни он провел в самом сердце еврей­ской Варшавы, то Бирштейн происходил из обе­дневшей семьи из Богом забытого городка Бяла- Подляска (население которого составляло 6874 человека), где единственным источником идиш­ской литературы были литературные приложе­ния, вырезанные из варшавских газет, которые покупали у единственного в городе переплетчи­ка. Больше того, у Бергнера была подружка в мод­ном зеленом берете, которая приехала из самой Варшавы, чтобы проводить его, а Бирштейн еще оставался девственником. Ни у одного из юно­шей не было денег на взятку польскому парик­махеру, который брил головы грязным жидам перед тем, как они покидали родину в поисках счастья в 1936 г. Лишившись своих кудрей, юно­ши отплыли в Лондон, а оттуда через Ла-Манш в Гавр. Потом они отправились в Париж (где ев­рей, водитель такси, привел Бирштейна к себе домой, несмотря на протесты жены-нееврейки), а оттуда в Марсель. Из Марселя они отплыли в Северную Африку (в Алжире обоих Йослов огра­бил уличный мальчишка-оборванец со звез­дой Давида), потом на Фиджи, а на Фиджи они сели на третий корабль, «Пьер Лоти», который направлялся в австралийский город Сидней. Еврейские портные, пассажиры «Пьера Лоти», протестовали против французской кухни с ее вином и мясом с кровью и отправили петицию Мелеху Равичу, требуя еврейского меню из ру­бленой печенки, куриного бульона и тому по­добного; но Бергнер отказался его передавать на том основании, что его отец был вегетариан­цем35.

Бурное веселье этих парней из Польши, ко­торые потом четыре с половиной года провели в одной палатке в стройбате австралийской ар­мии и поселились (с уважаемыми супругами) в Израиле с разницей в два года, вошло в анна­лы современной еврейской культуры, потому что каждый из них стал рассказчиком в своей сфере, и оба отличались склонностью к насмешке и гро­теску. История о том, как Йосл Бирштейн стал пи­сателем, так же неотразима, как и те истории, ко­торые он научился рассказывать.

Австралия, далекая от проторенных дорог, стала форпостом воинствующей светской идиш­ской культуры. Особенно Мельбурн, где посе­лились оба Йосла, был (и остается) твердыней Еврейской рабочей партии Бунд. Аполитичный Равич, который обладал там некоторым влия­нием, уехал из Австралии незадолго до приезда сына, оставив поле боя за Пинхасом Голдгаром (1901-1947), редактором и наборщиком первой в Австралии еженедельной газеты на идише и ли­дером выступавшего против истеблишмента Общества современного искусства. Бирштейн, который также был неравнодушен к искусству, писал стихи в перерывах между случайными под­работками. Эти короткие стихотворения о жизни молодого еврея «Под чужими небесами» сопрово­ждались мрачными реалистическими рисунка­ми Бергнера. Перед тем как уехать в Израиль в 1950 г., Бирштейн содействовал посмертному из­данию рассказов и очерков Голдгара об австра­лийской еврейской жизни36.

Схожие мечты о переносе серьезных секу- лярных традиций идишской литературы на дев­ственную почву вдохновили десять молодых поэ­тов и прозаиков, недавно прибывших из Европы, Австралии и с Кипра, организовать группу под названием Юнг-Исроэл («Молодой Израиль»). Появился и наставник в лице Аврагама Суцкевера, который предложил «Молодую Вильну» своей мо­лодости в качестве модели для объединения, а свой новый журнал — в качестве временной три­буны, пока они не добьются создания собственно­го. Поскольку большинство из них пережили ту или иную форму ада и поскольку они были пре­данными сионистами того или иного крыла, они стремились использовать идиш как мост через время и пространство. Ландшафт Сиона просто требовал от них библейско-литургических анало­гий, несмотря на их светское воспитание. Ривка Басман (род. в 1925 г.) слышала глас Божий из ко­стра, горящего в поле. Г. Биньямин (псевдоним Бенджамина Грушовского-Харшава, род. в 1928 г.) обнаружил руку Божью в первобытной незавер­шенности пустыни. Авром Ринзлер (род. в 1923 г.) видел реальность Израиля через несколько нало­женных друг на друга призм. «Терра Санктпа, — обращался он к ней в стихах, — рожинкес мит Мангер / ибер але дайне замдн» (изюм и Мангер / на всех твоих песках)37.

Бирштейн принадлежал к умеренному крылу. С одной стороны, он вступил в левый кибуц Гват и стал пастухом, что давало ему много време­ни на размышления, но мало возможностей для развития как писателя. В ходе первого собрания Юнг-Исроэл, устроенного в Мешек-Ягур осенью 1951 г., Бирштейн указал, что сочетать призва­ние халуца, еврейского первопроходца, и увле­ченное чтение идишских книг о жизни в диаспо­ре — ненормально. Отвергнув все утилитарные или сентиментальные причины для увековечи­вания идиша (бастион против ассимиляции, хра­нилище прошлого и т. п.), он настаивал на том, что оправдание его использования можно найти «только здесь, внутри жизни, которой живет на­род»38. С другой стороны, он целиком переклю­чился со стихов на прозу39.

Другие прозаики, члены группы — Цви Айзенман, Авром Карпинович и Шлойме Ворзогер — предпочитали рассказы, сюжет ко­торых мог объединить Старый и Новый Свет: в варшавский дворик чудесным образом попадает сефард40, погонщик осла (в забавном похожем на сон рассказе Айзенмана) или разнородная тол­па еврейских рабочих мостит «Дорогу в Содом» (Карпинович)41. В диалоге обычно не чувствуется предпочтение персонажей, говорящих на идише.

Бирштейн практически сразу сосредоточился на романе, действие которого разворачивалось в кибуце, где даже обычное чтение стенгазе­ты выявляет «совершенно другие имена, кото­рые никак не связаны с именами предыдущего поколения и поколений прошлого»42. «Кибуц Ялон», описанный в неторопливой манере рас­сказчиком, который смакует рутинные события, перемежаемые редкими бессодержательными диалогами, больше всего напоминает экзистен­циальную пустыню дореволюционного ьитет- ла Давида Бергельсона. Сосредоточившись на обыкновенных людях, втянутых в повседнев­ные заботы, роман Бирштейна «На узких тро­туарах» ниспровергает культурные программы как идишской, так и ивритской литературной элиты43. Неудивительно, что Бирштейн покинул кибуц в i960 г., через год после того, как вышел перевод его романа на иврит. Он стал банков­ским служащим в близлежащем городке Кирьят- Тивон, избрав несомненно худшую из мелкобур­жуазных профессий44.

Примерно в то же время Юнг-Исроэл прекра­тил свое существование как группа, и каждый писатель работал теперь в одиночку. Оставив все надежды изменить новую израильскую реаль­ность, Карпинович, например, занял удобную нишу и стал писать крайне идеализированные рассказы о еврейском преступном мире Вильны. Эти рассказы, которые повествовали о том пре­красном времени, когда у любого, кто говорит на идише, было золотое сердце, а преступники всег­да жалели своих жертв45, пользовались неизмен­ной любовью идишских читателей.

Для Бирштейна идишское прошлое не было ни экзотическим, ни славным. С того момента, как он приехал в Израиль, он отказался от ответ­ственности за судьбу еврейского народа и принял «нормальное» существование новой нации на соб­ственной земле как свое художественное и идео­логическое кредо. Избавившись от двух столпов послевоенной литературы на идише — утопиче­ской веры и коллективного плача — он отказался поддерживать в своих «простых евреях» верность великим идеалистическим целям, как Трунк, или наделять жертв Холокоста и переживших его лю­дей пророческим даром, как Суцкевер. Бирштейн был убежденным реалистом, он оказался лицом к лицу с нацией в стадии становления, которая могла прекрасно справиться со своими задача­ми без эстетских романов на идише. Поэтому он перестал писать почти на десять лет — и пережил знакомый нам кризис среднего возраста, замет­ный в биографии многих современных идишских писателей.

Его возрождение как автора рассказов на­ступило, когда под верхним слоем Нового Света проступили непогребенные остатки Старого. Еще в кибуце, отчаявшись найти занятие по­лучше, он вцепился в козопаса и рассказал ему историю Шолом-Алейхема о «Заколдованном портном» и его козе. Оказалось, что парень, не понимавший ни слова на идише, каждый раз смеялся в правильных местах46. Но вместо того, чтобы просто воспроизвести мир Шолом- Алейхема, Бирштейн смог на самом деле ожи­вить его, когда стал работать чиновником в провинциальном отделении банка. Его траги­комическое видение банка как гигантской ев­рейской машины грез, захватанной народом Менахем-Мендлов, впоследствии стало матери­алом для его второго романа «Сборщик» (1981)47. Но клиенты банка желали говорить с «адоном Йослом» на идише не больше, чем члены кибу­ца. Чтобы посвятить себя исключительно пи­сательской деятельности, Бирштейн переехал в незадолго до того основанный город Нацрат- Илит (Верхний Назарет), где он впервые со вре­мен юности услышал, как обычные евреи гово­рят на улице на идише о насущных проблемах своей иммигрантской жизни. Поэтому, хотя он продолжал изображать только ту «жизнь, кото­рой живут люди», она наполнилась отзвуками прошлого.

Тем временем Йосл Бергнер состоялся как художник. Благодаря своему старому другу Бирштейн прикоснулся к далеко отстоявшему от идиша миру бывшего чиновника страховой ком­пании по фамилии Кафка, в творчестве которо­го скромная видимая обстановка пришла в гро­тескный беспорядок. Новый стиль Бергнера, с упрощенными рисунками, без переднего и за­днего плана, сильный и выразительный, иде­ально дополнял рассказы Кафки, а впослед­ствии и Бирштейна. Также благодаря Бергнеру Бирштейн начал тесное сотрудничество со сво­им первым израильским переводчиком, урожен­цем Болгарии, драматургом Нисимом Алони. Бергнер, Бирштейн и Алони превратились в не­разлучную троицу участников тель-авивской и хайфской художественной жизни. Вооружившись новыми литературными связями и впечатлени­ям, Бирштейн мог теперь с легкостью навещать утраченные идишские миры в качестве сторонне­го наблюдателя48.

Первым знаком нового статуса внутреннего и одновременно постороннего наблюдателя ста­ло то, что Бирштейн стал писать от первого лица. И дальше, оставаясь в роли свидетеля, он уже не был посвящен в мысли своих персонажей и лишь подслушивал их разговоры через стенку или еще каким-то образом фиксировал то, что говорят во­круг. Формальный дебют Бирштейна в качестве идишского писателя был связан с появлением «Рассказа о плаще принца» (1967), который он по­святил Одри и Йослу Бергнер49.

И это чудесный рассказ, в нем дедушкин плащ, достойный принца, воплощает земные надежды польских евреев и описывает их судьбу на не­скольких континентах.

За время его жизни его множество раз брали и забыва­ли. Однажды он подошел к ставням и улетел в Лондон. В другой раз — в Америку. Он вернулся из Лондона в пла­ще английского принца. В автобусе он встретил принца, и, пока они разговаривали, он пригляделся к его плащу и впоследствии сшил точную его копию. А когда он вер­нулся из Америки, он рассказывал нам, как два гангсте­ра схватили его на улице с криком «Кошелек или жизнь!». Он отвел их в полицейский участок, скрутив им руки за спиной.

Короткие энергичные фразы звучат, когда дедуш­кина жизнь уже закончена, что позволяет вну­ку гораздо свободнее обращаться с легендарным плащом, перемещающимся через время и про­странство. Сшитый по образцу плащ, который продолжают пересылать из Польши в Австралию и обратно, выступает в роли связующей нити личной памяти, хранящей эту и другие последо­вавшие за ней истории Бирштейна50.

Но время Биршейна еще не пришло: ни его вольные манипуляции со временем и простран­ством, ни его безыскусное внимание к улич­ным попрошайкам и старым евреям не вызва­ли большого интереса на израильской литера­турной сцене. Но они привлекли внимание тог­да еще неизвестного израильского писателя Яакова Шабтая и активного деятеля культуры Менахема Перри. Публикация первого романа Шабтая «Памятная записка» (1977), состоящего из одного бесконечного абзаца о памяти, муж­ском неврозе и старом Тель-Авиве, обозначи­ла новую эпоху экспериментов с формой и эпо­ху антиидеологической прозы в Израиле. Если кривляние трех неудачников могло считать­ся серьезной литературой, то разношерстный мир идишских рассказов ненамного от них от­ставал. Именно Менахем Перри мог ввести не­что маргинальное в культурный мейнстрим. Обладавший невероятным чутьем Перри пред­ставил Бирштейна читателям своего авангард­ного журнала Симан крия («Восклицательный знак») как магида наших дней. Бирштейн, в свою очередь, оказал услугу своему покрови­телю и будущему переводчику, представ в ин­тервью в образе добродушного, напоминающе­го Тевье человека, который научился рассказы­вать истории, разговаривая со своим ослом, и сопровождал каждую теоретическую идею се­рией анекдотов, частью довольно пикантных. Впоследствии он довел до совершенства свой образ неудачника, циркового клоуна, который развлекает людей, бесконечно падая и дура­чась51.