Пророческое и профанное встречаются только на границе реальности — точно так, как пред
писано у Дер Нистера, но с поправкой на израильские условия — там, где Старый Яффо встречается с морским берегом в сильнейшем шторме, или у западной стены Храма в тот самый момент, когда воссоединен Иерусалим. Здесь, у стены, выживший рассказчик знакомится с обладателем дневника Мессии, Йонтой-хиромантом, ешиботником с тремя глазами34. В сюжете этого рассказа, как и «Дочь резникова ножа», «Янина и зверь», «Двойняшка» и «Первая свадьба в городе», соединено романтическое и наводящее ужас; романтическое — в описании истоков поэтического видения рассказчика, а наводящее ужас — в описании истории Йонты, который когда-то был заключен в Виленское гетто, а теперь обитает в грядущем мире, где нет места цензуре и забвению. «Я помню» — шесть раз повторяется этот рефрен в монологе, не имеющем себе равных среди всех опубликованных произведений Суцкевера.
Я помню, как люди дрались из-за куска конины, которую горожане придумали называть
Память продолжает жить, хотя бы только и среди мертвых. Их слова не исчезают, хотя бы только и на отдельных пограничьях. Некоторые из этих слов становятся материалом для рассказов, записанных какими-то тайными еврейскими символами и запечатленных сложным архаическим стилем, сохраняясь в чем-то вроде дневника или свитка, который, наверное, будет лежать нетронутым и непрочитанным, пока не придет Мессия.
Два Йосла — Бергнер и Бирштейн — встретились в портовом городе Гдыне. Оба в возрасте семнадцати лет уехали из Польши в Австралию, где уже жили другие члены их семей. Но если у Бергнера в багаже было несметное число бумаг, принадлежавших его отцу, видному идишскому поэту Мелеху Равичу, и последние одиннадцать лет своей жизни он провел в самом сердце еврейской Варшавы, то Бирштейн происходил из обедневшей семьи из Богом забытого городка Бяла- Подляска (население которого составляло 6874 человека), где единственным источником идишской литературы были литературные приложения, вырезанные из варшавских газет, которые покупали у единственного в городе переплетчика. Больше того, у Бергнера была подружка в модном зеленом берете, которая приехала из самой Варшавы, чтобы проводить его, а Бирштейн еще оставался девственником. Ни у одного из юношей не было денег на взятку польскому парикмахеру, который брил головы грязным
Бурное веселье этих парней из Польши, которые потом четыре с половиной года провели в одной палатке в стройбате австралийской армии и поселились (с уважаемыми супругами) в Израиле с разницей в два года, вошло в анналы современной еврейской культуры, потому что каждый из них стал рассказчиком в своей сфере, и оба отличались склонностью к насмешке и гротеску. История о том, как Йосл Бирштейн стал писателем, так же неотразима, как и те истории, которые он научился рассказывать.
Австралия, далекая от проторенных дорог, стала форпостом воинствующей светской идишской культуры. Особенно Мельбурн, где поселились оба Йосла, был (и остается) твердыней Еврейской рабочей партии
Схожие мечты о переносе серьезных секу- лярных традиций идишской литературы на девственную почву вдохновили десять молодых поэтов и прозаиков, недавно прибывших из Европы, Австралии и с Кипра, организовать группу под названием
Бирштейн принадлежал к умеренному крылу. С одной стороны, он вступил в левый кибуц Гват и стал пастухом, что давало ему много времени на размышления, но мало возможностей для развития как писателя. В ходе первого собрания
Другие прозаики, члены группы — Цви Айзенман, Авром Карпинович и Шлойме Ворзогер — предпочитали рассказы, сюжет которых мог объединить Старый и Новый Свет: в варшавский дворик чудесным образом попадает сефард40, погонщик осла (в забавном похожем на сон рассказе Айзенмана) или разнородная толпа еврейских рабочих мостит «Дорогу в Содом» (Карпинович)41. В диалоге обычно не чувствуется предпочтение персонажей, говорящих на идише.
Бирштейн практически сразу сосредоточился на романе, действие которого разворачивалось в кибуце, где даже обычное чтение стенгазеты выявляет «совершенно другие имена, которые никак не связаны с именами предыдущего поколения и поколений прошлого»42. «Кибуц Ялон», описанный в неторопливой манере рассказчиком, который смакует рутинные события, перемежаемые редкими бессодержательными диалогами, больше всего напоминает экзистенциальную пустыню дореволюционного
Примерно в то же время
Для Бирштейна идишское прошлое не было ни экзотическим, ни славным. С того момента, как он приехал в Израиль, он отказался от ответственности за судьбу еврейского народа и принял «нормальное» существование новой нации на собственной земле как свое художественное и идеологическое кредо. Избавившись от двух столпов послевоенной литературы на идише — утопической веры и коллективного плача — он отказался поддерживать в своих «простых евреях» верность великим идеалистическим целям, как Трунк, или наделять жертв Холокоста и переживших его людей пророческим даром, как Суцкевер. Бирштейн был убежденным реалистом, он оказался лицом к лицу с нацией в стадии становления, которая могла прекрасно справиться со своими задачами без эстетских романов на идише. Поэтому он перестал писать почти на десять лет — и пережил знакомый нам кризис среднего возраста, заметный в биографии многих современных идишских писателей.
Его возрождение как автора рассказов наступило, когда под верхним слоем Нового Света проступили непогребенные остатки Старого. Еще в кибуце, отчаявшись найти занятие получше, он вцепился в козопаса и рассказал ему историю Шолом-Алейхема о «Заколдованном портном» и его козе. Оказалось, что парень, не понимавший ни слова на идише, каждый раз смеялся в правильных местах46. Но вместо того, чтобы просто воспроизвести мир Шолом- Алейхема, Бирштейн смог на самом деле
Тем временем Йосл Бергнер состоялся как художник. Благодаря своему старому другу Бирштейн прикоснулся к далеко отстоявшему от идиша миру бывшего чиновника страховой компании по фамилии Кафка, в творчестве которого скромная видимая обстановка пришла в гротескный беспорядок. Новый стиль Бергнера, с упрощенными рисунками, без переднего и заднего плана, сильный и выразительный, идеально дополнял рассказы Кафки, а впоследствии и Бирштейна. Также благодаря Бергнеру Бирштейн начал тесное сотрудничество со своим первым израильским переводчиком, уроженцем Болгарии, драматургом Нисимом Алони. Бергнер, Бирштейн и Алони превратились в неразлучную троицу участников тель-авивской и хайфской художественной жизни. Вооружившись новыми литературными связями и впечатлениям, Бирштейн мог теперь с легкостью навещать утраченные идишские миры в качестве стороннего наблюдателя48.
Первым знаком нового статуса внутреннего и одновременно постороннего наблюдателя стало то, что Бирштейн стал писать от первого лица. И дальше, оставаясь в роли свидетеля, он уже не был посвящен в мысли своих персонажей и лишь подслушивал их разговоры через стенку или еще каким-то образом фиксировал то, что говорят вокруг. Формальный дебют Бирштейна в качестве идишского писателя был связан с появлением «Рассказа о плаще принца» (1967), который он посвятил Одри и Йослу Бергнер49.
И это чудесный рассказ, в нем дедушкин плащ, достойный принца, воплощает земные надежды польских евреев и описывает их судьбу на нескольких континентах.
За время его жизни его множество раз брали и забывали. Однажды он подошел к ставням и улетел в Лондон. В другой раз — в Америку. Он вернулся из Лондона в плаще английского принца. В автобусе он встретил принца, и, пока они разговаривали, он пригляделся к его плащу и впоследствии сшил точную его копию. А когда он вернулся из Америки, он рассказывал нам, как два гангстера схватили его на улице с криком «Кошелек или жизнь!». Он отвел их в полицейский участок, скрутив им руки за спиной.
Короткие энергичные фразы звучат, когда дедушкина жизнь уже закончена, что позволяет внуку гораздо свободнее обращаться с легендарным плащом, перемещающимся через время и пространство. Сшитый по образцу плащ, который продолжают пересылать из Польши в Австралию и обратно, выступает в роли связующей нити личной памяти, хранящей эту и другие последовавшие за ней истории Бирштейна50.
Но время Биршейна еще не пришло: ни его вольные манипуляции со временем и пространством, ни его безыскусное внимание к уличным попрошайкам и старым евреям не вызвали большого интереса на израильской литературной сцене. Но они привлекли внимание тогда еще неизвестного израильского писателя Яакова Шабтая и активного деятеля культуры Менахема Перри. Публикация первого романа Шабтая «Памятная записка» (1977), состоящего из одного бесконечного абзаца о памяти, мужском неврозе и старом Тель-Авиве, обозначила новую эпоху экспериментов с формой и эпоху антиидеологической прозы в Израиле. Если кривляние трех неудачников могло считаться серьезной литературой, то разношерстный мир идишских рассказов ненамного от них отставал. Именно Менахем Перри мог ввести нечто маргинальное в культурный мейнстрим. Обладавший невероятным чутьем Перри представил Бирштейна читателям своего авангардного журнала