Книги

Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа

22
18
20
22
24
26
28
30

Возьмем, к примеру, выживших Донделе и Ройтл, которые стали первой парой, поженив­шейся в первое лето после «заката», пришедше­гося по календарному времени на август 1944 г., то есть после освобождения Вильны. Здесь время вполне традиционно. Между рассказом об осво­бождении и подготовкой к «Первой свадьбе в го­роде» стоит воспоминание о довоенной Вильне и о Холокосте. В этих воспоминаниях вполне пред­сказуемо сочетаются сладость и горечь. Дон деле учился у своего отца ремеслу трубочиста, и если до войны статус этого ремесла был невысок, то с течением времени приоритеты изменились.

Дер мехабер фун дер майсе лебт ицтер ин а штот вое ире дехер зенен он бейдемер ун зенен мейнстнс нит бакой- мент. Ун аз нито кейн коймен из нито ин штуб кейн лей- менер одер калхнер ойвн; из нито кейн фрейлехер файер; из нито кейн березе-голц вое байм флакерн верт эс а регн- бойнг; из нито кейн кочере, помеле ун кейн юшке, вое ме немт он мит ан онице цу фармахн дем коймен; ун иберн дах из нито кейн ройхдер гройер лейтер цу ди штерн.

Ун аз нито кейн койменсун ди ойцрес вое лойхтн фун иневейник, зенен ойх нито мер ди геймише коймен-керерс.

Автор этой истории живет теперь в городе, где крыши без чердаков и чаще всего без труб. А если нет трубы на крыше, то и в доме нет ни глиняной, ни кафельной печи; и нет веселого огня; и нет березовых дров, при полыха­нии которых появляется радуга; и нет кочерги, помела и вьюшки, за которую берутся рукавицей, чтоб закрыть дымоход; и нет над крышей дыма — серой лестницы к звездам.

А раз нет труб, дымоходов и сияющих там сокровищ, то нет и ловких трубочистов. («Аквариум», 133, R 145)

Объединив реальность и видения, автор расска­за создает цепочку, соединив магию, поэзию и стремление к равенству.

Рассказ приобретает такое направление, по­тому что после основания гетто Донделе нахо­дит средство спасать свою мать от облав (толь­ко ее тхине, женский молитвенник, пропал во время бегства), и, работая трубочистом у ок­купантов, разведывает укромные места, тайно проносит оружие в гетто для своего приятеля Звулека Подвала и других «парней и девушек с горячей кровью» из Сопротивления» (135, R 147). (В Вильне, где, как кажется, все говорили толь­ко на идише, язык объединяет все сферы жизни и смерти.)

Но и здесь в середине повествования, между пятой и шестой главой героико-романтический нарратив внезапно прекращается. Не только мать Донделе потеряла свой молитвенник, но и «волшебная сила отвернулась от его ведерка. Нет больше веника, купающегося в саже; нет верев­ки, что перебрасывает мечты с одной крыши на другую» (136, R 149). Донделе хватают и отправ­ляют в бригаду сжигателей трупов в Понарах — месте, подобного которому нет. «Молодой чело­век, — объясняет ему кто-то на идише, — место, куда ты попал, — это ад». «С каких это пор в аду разговаривают на идише?» И другой голос, цве­та пепла, отвечает: «С тех пор, как Франкенштейн здесь король печей» (137, R149). Здесь, где жизнь и смерть буквально существуют рядом, отец обна­руживает труп своего сына и с криком: «Я счаст­ливейший из всех мертвых!» — прыгает в горя­щую печь.

И столь же внезапно Ройтл, переодетая муж­чиной, чудесным образом появляется среди сжи- гателей трупов и убеждает Донделе не терять сердца. «Сиз Ройтл одер тойтл (Это Ройтл или смерть)», — говорит она, обыгрывая свое имя. «Либо я буду Ройтл, либо могилу мне ройте». Они продолжают рыть подкоп для побега в ближай­шие леса. Донделе и Ройтл среди тех немногих, кто пережил побег, и в очередном горьковато­сладком финале Донделе возвращается на кир­пичный завод, где он спрятал свою мать, чтобы узнать, что ее последнее желание исполнилось: она умерла в своей постели, которую он вынес из гетто.

А как же свадьба, после того как преодолен по­следний временной барьер? Когда Ройтл возвра­щается «в свой бывший дом — почтенную лачу­гу» накануне свадьбы, она видит короля печей Франкенштейна, склонившегося над тарелкой горячего борща. Она в ужасе выбегает и падает прямо в объятия Донделе. Рассказ заканчивает­ся свадьбой на волшебной горе, и звезды бросают в дар сияющей невесте золотые благословения. Ничего не сказано о судьбе Франкенштейна или о том, как получилось, что Большой Серый Волк не сожрал Маленькую Красную Шапочку.

Обращение Суцкевера через Дер Нистера и других идишских баснописцев к волшебной сказке и романтической истории было приме­той времени. Время, расколотое натрое, лег­че всего найти в реальности фантазии и чуда. Время рабби Нахмана было космическим и мес­сианским. Но этот окончательный переход от правремени к профанному времени и ко време­ни без времени слабо отражался в человеческих деяниях. Для Переца, лишенного иллюзий л*а- скила, только искусственное введение легендар­ного времени могло спасти унылую хронологию материального настоящего и привести к этиче­скому измерению. Для Дер Нистера время было всеобщей драмой личного искупления, потому что оно давало возможность интроспеции, са­моанализа, борьбы с самим собой и очищения. Для И. Башевиса Зингера время было полем бит­вы между соблазнами современности и суро­выми аксиомами традиции. Над такими поляр­ными мирами может невозбранно царить толь­ко дьявольский нигилизм. Для Суцкевера суще­ствовало время «раньше», когда поэты и трубо­чисты могли добраться до небес; время «между», когда Франкенштейны попирали землю, разру­шая самое время; и время «после», когда можно через разбитое зеркало взглянуть на пленитель­ное и жестокое прошлое. Только путем полного контроля, который Вайс называет максималист­ским подходом к повествованию, Суцкевер спо­собен добиться того, чтобы каждое из этих отде­лившихся друг от друга времен не выпало из рас­сказа26.

Рассказы Суцкевера «трудны», потому что он настойчиво поддерживает напряжение между каждой из этих временных рамок. Если «Зеленый аквариум» был первой попыткой поэта вести жи­вой диалог с мертвыми, то его поздние расска­зы стремятся к достижению обратного эффек­та — отвести в сторону реку настоящего време­ни несущим смерть потоком времени Холокоста и дарующим жизнь потоком времени до потопа. Поскольку у каждой временной струи есть соб­ственный потенциал жуткого и чудесного, лю­бое слияние опасно для всех, кроме талантливо­го рассказчика27.

«Янина и зверь» (1971) — это история «Красавицы и чудовища» в условиях Холокоста28. В роли красавицы выступает аристократка Янина, которая когда-то разделила любовь рас­сказчика к польской романтической поэзии, а теперь, в апреле 1943 г., получает от него тор­бу с новорожденной девочкой-еврейкой, кото­рую мать перебросила через колючую проволо­ку в Понарах. Бойня не прекращается, и ее жерт­вы падают в яму «с неукротимостью стихии» («Аквариум», 80; R 90), и только в сказке пей­заж всеобщего разрушения может измениться. В роли Чудовища, Зверя — нацистский офицер Ганс Оберман, которого всегда сопровождает его волкодав. Он устраивает облаву на дом Янины в поисках спрятанных евреев. Суцкевер сначала описывает рыщущего нациста, как будто он на­стоящее животное; только потом этот человеко- зверь приходит в дом Янины в элегантной одеж­де. Ни Янина, ни читатель как следует не пони­мают, где заканчивается кошмарный сон и начи­нается реальность. Но Янина ни разу не отказы­вается от своей истории и своего алиби: это ее ребенок, рожденный от связи с офицером поль­ской армии. Кульминация рассказа, когда рас­сказчик наконец признает, что ди реалитет гот мойред гевен ин зих гуфе («сама по себе обруши­лась реальность»; «Аквариум», 90; R юо), насту­пает, когда нацистский зверь заставляет ее по­клясться на распятии, что это ее ребенок, и ког­да она действительно клянется, он убивает свое­го волкодава, падает и целует Янине ноги, а по­том говорит матери и ребенку, что они должны немедленно бежать, и благодарит Янину за то, что она опять сделала его человеком.

В этом рассказе два финала, первый из ко­торых разворачивается следующей весной в Гусачевском лесу, где рассказчик, ставший пар­тизаном, получает приказ допросить немецко­го офицера, дезертировавшего из полка и сража­ющегося на стороне партизан, чтобы искупить свое нацистское прошлое. Непосредственно пе­ред казнью офицер, некий Ганс Оберман, отка­зывается открыть причину, по которой он дезер­тировал. Второй финал представляет собой пост­скриптум: приемная дочь Янины только что вы­шла замуж, подробности ее свадьбы будут описа­ны как-нибудь потом.

Оставаясь верным наследию Переца, Суцкевер изменил известной сказке во имя светского гу­манизма. Подлинно фантастический момент на­ступает не тогда, когда немец превращается в зверя — это общее место во времена резникова ножа. Чудо происходит, когда он вновь обретает человечность благодаря построенной на обмане, но самоотверженной любви матери-христианки к еврейскому ребенку. «Янина и зверь» — еще и светское житие, изображение истинного хри­стианского милосердия, которое Суцкевер хо­тел показать после Холокоста. В частных разгово­рах Суцкевер иногда (хотя и очень редко) призна­вался, что видел и другие истории: шевелящие­ся торбы, в которых еврейские матери оставляли своих детей, чтобы спасти собственную жизнь, и христиан, которые с готовностью предавали ев­рейских соседей. Жуткие истории вроде этих, од­нако, не фиксируют частных побед жизни над смертью, составляющих гуманистическую осно­ву «Дневника Мессии» и других последовавших за ним сборников рассказов. Приручив зверя, Янина заставляет время (войны) остановиться, позволяя времени (жизни) двигаться положен­ным ходом.

То, что выжил сам рассказчик, — не мень­шее чудо, в чем автор признается в загадоч­ном рассказе под названием «Обет» (1972). Периодическое повторение этого чуда настоя­тельно требует метафизического объяснения, далекого от всего, что мог бы представить себе Перец29. «Обет», как объяснял мне Суцкевер, это самый реалистический рассказ в «Дневнике Мессии», и я полагаю, что тем самым он имел в виду, что это рассказ откровенно автобиогра­фический. Здесь автор признается в чувстве из­бранности и посвященности, которое настигло его после «ночи чудес», с четверга на пятницу зимой 1942 г. Никогда в анналах идишской ли­тературы не было певца экзотических мест, ко­торый бы схватился со смертью «в космической дуэли» и одержал временную победу. Краткими, поэтически насыщенными штрихами рассказ­чик сообщает нам, как он превратился из «оби­тателя погреба» в «обитателя леса» благодаря тайной руке, которая спасла его из укрытия все­го за несколько мгновений до того, как на потай­ное убежище была совершена облава, а потом еще трижды защитила его во время поспешно­го побега. В ответ на это тройное чудо лесной че­ловек дает тройной обет: если он уцелеет в этой войне, он преодолеет всякое искушение и отпра­вится жить на родину далеких предков, он будет искать подлинный образ той, которая послала ему спасительный знак, и воссоединится с ней, а третий обет слишком личный, чтобы открыть его. То, что произошло той ночью, говорит нам Суцкевер, это чистая правда: такая же правда, как то, что теперь он живет в Израиле, что жен­щина, подарившая ему жизнь, и он, осужденный на смерть, наконец соединились и что в конце концов он решил рассказать историю жизни в смерти и о смерти в жизни так же сокровенно, как они явились ему30.

Чтобы вынести такую тяжелую культурную ношу, и рассказчик, и его персонажи должны быть наделены пророческой силой. Они вдохно­венные безумцы — функционально они эквива­лентны священникам, отшельникам, звездочетам и прорицателям Дер Нистера. Может быть, поэ­тому Суцкевер отошел в сторону от главных лю­дей в своей жизни, чересчур неизменных и ин­теллектуальных, предпочтя им безумцев и людей необычной судьбы, которых он встречал на жиз­ненном пути. Среди самых запоминающихся — Груня, двойняшка, которая потеряла свою вто­рую сестру-близнеца. Рассказчик встречается с Груней в своем любимом месте, в кафе «Аладдин» в Яффо, там, напоминает он нам, откуда пророк Иона бежал в Таршиш. Ее фигура под черной ву­алью появляется после необыкновенного шторма на море, как из чрева кита. Его притягивают по­следние две цифры синего номера, вытатуирован­ного на ее руке, — то же число 13, которое сопро­вождает и его жизнь. Так что еще до того, как на­чинается история Груни, время настоящего полу­чает дополнительные архетипические значения31.

Груня старше своей сестры на тринадцать ми­нут, она носит пророческий плащ так же неохот­но, как когда-то Иона32. Пока ее сестра-близнец Гадасл играла на скрипке, возносясь в своей игре к небесам, Груня сражалась и страдала за рево­люцию на грешной земле. Их отец был очень странным человеком, он разработал сыворотку, которую назвал антизавистин, чтобы исцелять людей, а в перспективе и все человечество от при­ступов зависти. Но, попав в гетто, безумный уче­ный ввел себе огромную дозу сыворотки, чтобы навсегда избавиться не только от зависти, но и от всех остальных чувств. В безымянном лагере смерти двойняшки становятся еще больше по­хожи друг на друга, чем раньше, пока комендант Зигфрид Хох не создает оркестр из заключенных, где Гадасл становится первой скрипкой. Когда по­сле исполнения «Героической сонаты» Бетховена она отказалась подобрать брошенные комендан­том на землю мандариновые корки, в наказание ее номер заносят в черный список. Груня, кото­рая носит другой номер, не может заменить со­бой одаренную сестру.

Но у нее остается жажда мести, какую не вы­лечишь ни одной сывороткой в мире. Груня объ­единяется со Звулеком Подвалом, сыном Цали- трубочиста, и они вместе идут по следу бывше­го коменданта лагеря, который теперь скрывает­ся где-то в Южной Америке. Но когда Груня на­конец настигает свою жертву, выясняется, что пе­руанские индейцы уже превратили отрубленную голову Зигфрида Хоха в цанцу, сморщенную су­шеную головку. Этого слишком мало, и все это слишком поздно. После того как Бог бросает ей с неба мандариновую кожуру, рассказ возвращает­ся к шторму на море, но Груня непоколебимо сто­ит на страже сестры: «Гадасл не станет гнуться, не станет!»

«Двойняшка, которая взяла на себя несвер- шившуюся любовь и ненависть своей сестры, — говорит Вайс, — это, по Суцкеверу, совершенный символ выжившего человека, который навсегда хранит свою мертвую “половинку”»33. Груня на­столько глубоко живет в своем рассказе, что она будет всегда и везде искать любого, кто может по­мочь ей восстановить жизнь погибшей сестры. (Рассказчик, как мы узнаем где-то в середине рас­сказа, когда-то был влюблен в Гадасл, и этим объ­ясняется, почему Груня разыскала его в кафете­рии.) Груня еще и разгневанный пророк, кото­рый швыряет свою жалкую участь прямо в лицо Богу. Не так-то просто рассказывать истории по­сле Холокоста. В каждой истории, чтобы сказать правду, нужно связать пророчество с ужасом, пе­ремешать мессианское время с журналистской точностью дневника, соединить тех, кто еще жив, с теми, кто никогда не умрет до конца.