Я мог бы привести немало и других примеров горячего увлечения произведениями молодых поэтов, если в них вспыхивал яркий талант. Точно так же, как и стихи вышеупомянутого юноши, он высоко ценил первые «пробы» Лины Костенко, Бориса Олийника, Ивана Драча, хотя отлично видел их недостатки, порожденные молодым задором и отсутствием жизненного и художественного опыта. И не было позерством, когда он заявил в своем знаменитом стихотворении «Уроки поэзии»:
И хотел лишь одного: чтобы учились и у него
Да, он мог научить и тому, как беззаветно любить свою землю, и тому, как отрекаться от себя нынешнего во имя завтрашнего.
Первомайский всегда поражал широтой своих культурных интересов. Еще в юности, когда был комсомольским поэтом и выступал на съездах комсомола со стихотворными речами, писал на темы, которые тогда были не только актуальными, а и злободневными, оказывалось вдруг, что он занят еще и чем-то таким, чем не только не интересуемся мы, но даже и понятия об этом не имеем, Так, еще в конце двадцатых годов появились его первые переводы немецких миннезингеров, потом отдельные славянские народные баллады, а еще позднее сборник стихов Ли Бо.
Вместе с Первомайским и Кондратенко мы сопровождали в 1936 году венгерских писателей во время поездки по Днепру, слушали их рассказы о Шандоре Петёфи, но ни мне, ни Кондратенко не пришло в голову взяться за перевод великого венгерского поэта. А Первомайский сразу, прослушав лишь два-три стихотворения в исполнении Мате Залки и Антала Гидаша, решил, что сделает перевод, — и блестяще это выполнил.
То же самое произошло и с «Лейли и Меджнуном» Низами, и с «Германией» Гейне, и с произведениями Франсуа Вийона, сложность которых может понять лишь тот, кто знает, что значит перевести произведение, в котором десятки строк подряд заканчиваются рифмами одинакового звучания.
Но широта интересов у зрелого человека одна, а у юноши, да еще такого, который закончил только четыре класса народной школы и после того не учился ни в одном учебном заведении, совсем другая. Откуда она взялась, эта широта, кто ему ее привил?
Мне думается, что огромную роль сыграл в этом Иван Кулик. Он сразу распознал в талантливом юноше с четырехклассным образованием человека, который сумел почерпнуть все возможное из сокровищ отцовской переплетной, и с помощью собственной образованности и революционного опыта выдающегося большевика приобщил его ко всему своему культурному и интеллектуальному богатству. Из широты интересов выросла широта мышления, способность равняться только на значительное и великое; отсюда и трезвость самооценки, и неутомимое трудолюбие.
Когда Кулика не стало, Первомайский уже твердо стоял на ногах как творческая индивидуальность. При каждой встрече он читал мне что-нибудь новое, только что написанное. Часто прибегал с новым стихотворением, — видимо, не терпелось поделиться сделанным, — и, прочитав, спрашивал: «Ну как?» Мне почти всегда нравилось. Нравилось и ему самому, хотя впоследствии оказывалось, что все это он переписывал наново. Книги выходили одна за другой, он был счастлив, взбудоражен только что созданным, весел и уверен в себе.
В первой половине тридцатых годов Первомайский много ездил. Нередко мы путешествовали вдвоем. Как-то мы оказались в Виннице, где гастролировал Театр Мейерхольда, и нас пригласили на банкет, устроенный областными организациями в честь знаменитого коллектива.
Перед этим со мной случилась пренеприятная история, из-за которой я на банкет идти отказался. Дело в том, что во время гастролей этого театра в Харькове Александр Безыменский пригласил меня в ресторан и заказал киевские котлеты, которые я ел впервые. За соседним столиком сидел немолодой уже человек в удивительно красивом серо-голубом костюме. Такого костюма я до этого никогда не видел, как и киевских котлет. И когда я неумело отрезал краешек этого прелестного яства и нажал на него вилкой, горячее масло брызнуло тоненькой струйкой и угодило прямо в серо-голубой костюм неизвестного. Услыхав, что это Мейерхольд, я весь похолодел.
Теперь я опасался, что на банкете он может меня узнать.
В тот день обком комсомола устроил нечто вроде торжественного обеда и для нас с Первомайским, и мы немного выпили. Как каждый непьющий, я сразу захмелел, забыл о своем решении на банкет не идти и не только пошел, но и произнес за торжественным столом пространную речь, в которой заговорил почему-то о Райнере Марии Рильке.
На следующий день во время завтрака Леонид сидел насупленный и невеселый.
— Что-то случилось? — спросил я.
— Да.
— Неприятное?
— Очень неприятное.
— Что же?
— Я до сих пор под впечатлением речи, которую вы произнесли вчера на банкете в честь мейерхольдовцев.