— А что с остальными?
— Понятия не имею. Там, наверное, остались. Мы ушли последними.
От этих слов сердце у меня сжалось. Я вспомнил Роке Паредеса и его людей, португальца Мануэла Мартиньо де Аркаду — всегда погруженный в меланхолию, он словно предчувствовал свой удел, — вспомнил Куартанета, Пимьенту, Хакету. И пятерых шведов-подрывников, с которыми не успел и словом перемолвиться. Слишком много товарищей потеряно за одну только ночь. Слишком очевидна измена, слишком сокрушителен провал.
— И вы?
В наведенных на меня опасных глазах явственно читалась насмешка:
— А что я?
При этих словах я моргнул, и под его стрижеными усами на лице, покрытом оспинами и шрамами и давно уже требовавшем вмешательства бритвы, появилась улыбка.
— Прикажете списать на чистую случайность то, что остались живы и на свободе? — многозначительно сказал я.
— Разумеется.
Он продолжал глядеть на меня с издевательским любопытством. Потом, вздернув подбородок, показал на капитана Алатристе и добавил:
— Как и он.
Заскрипели доски причала: итальянец отошел от берега и от меня. Я двинулся следом и заметил, что он смотрит по сторонам, оглядывая развалины монастыря, туман, стелившийся у самой земли, где сразу таял мокрый снег, падавший из низких свинцовых туч, черепа и кости повсюду.
— Славное местечко, — сказал он.
Я оставил его изучать местность и присоединился к капитану и Копонсу. Тонкой бечевкой — Алатристе всегда имел ее при себе вместе с иголкой — они зашивали рану Гурриато, вполголоса и очень спокойно продолжая обсуждать перипетии минувшего дня: ловушку, подстроенную Лоренцо Фальеро в соборе Сан-Марко и во дворце дожа, засаду, ожидавшую нас в Арсенале, а Роке Паредеса и его людей — в еврейском квартале. И чем больше я слушал их, тем больше крепла во мне уверенность: да, нас предали и бросили на произвол судьбы те же, кто послал нас в Венецию. В слепой ярости я готов был отречься от королей, министров и послов и даже от самого дон Франсиско де Кеведо, будь прокляты и сам он, и его дружба, благодаря которой сумел втравить он нас с капитаном в это безумное предприятие. Гнев мой, впрочем, стал остывать при виде того, как отнеслись ко всему случившемуся капитан и Копонс — с неколебимой невозмутимостью старых солдат, безропотно принимающих свою судьбу со всеми ее превратностями, которые предопределены жизнью, войной, политикой. Долгой привычкой приученные к роли смиренных пешек, передвигаемых по шахматной доске чьей-то чужой рукой, они не восстают против неблагодарности, которой изведали вдосталь и досыта, не сетуют на судьбу, благо в бесконечных своих приключениях давно уж успели привыкнуть к переменчивости фортуны. Угрюмо и безропотно, произнося ровно столько слов, сколько требуется, оба ветерана, как повелось после бессчетных боев во Фландрии и Средиземноморье, ограничивались тем, что подсчитывали потери, перевязывали раны и возносили безмолвную хвалу Господу — или сатане — за то, что на сей раз уцелели. Ибо это и только это есть для солдата настоящая победа.
— А с ним как будет? — спросил я капитана, показав на Малатесту.
Мы с Копонсом, привалясь спиной к стене, сидели по обе стороны от распростертого на земле Гурриато. Зеленоватые глаза Алатристе, столь же ледяные, как и все на острове, и потому казавшиеся частью пейзажа, проследили направление моего взгляда. Итальянец, державшийся наособицу и отчужденно, прохаживался по берегу.
— С ним… — повторил капитан задумчиво.
Как он считает, спросил я, замешан ли Малатеста в предательстве? Капитан ответил не сразу, не сводя глаз с предмета беседы. Слегка качнул головой:
— Нет, не думаю.
И продолжал, морща лоб, смотреть на Малатесту. Минуту спустя пригладил двумя пальцами усы, вытер талый снег с растрескавшихся губ и добавил очень тихо: