Рябец представляет себе полуистлевшие детские кости, возможно, похожие на куриные, — не на говяжьи же.
— Да нет, столько лет — какие косточки!.. Разве череп… Или берцовые, они толстые.
— Ты повар, тебе виднее. И второй рядом. Я его ночью прикопала, снег, помню, валил, ноябрь.
— Первого ты от Месропыча нагуляла? — Буратина кивнула-икнула. — А второй чей?
— Не знаю, я со всеми спала. Засну под одним, проснусь — другой жарит. Кобелям волю дай! А доченька — вот лежит, прямо здесь. Девять лет ей было бы… Налей, что ли…
Рябец плеснул в стакан, Буратина пьет жадно.
— Доченька от Андрюхи. Мы там жили, где теперь беседку построили. Труба у нас была из бетона, вот такая, — Буратина руками пытается обозначить диаметр, — мы в ней годков пять прожили. Или больше… С Андрюхой и с Сабелем, а Кирей, он потом прибился…
— Ты что же, там и рожала?
— А где ж еще, скажешь ведь! Андрюха нож на костре прокалил, пуповину отрезал. Я девочку, доченьку мою хотела
Буратина гладит рукой землю и плачет неслышно, так, что только по хлюпанью носа и понятно.
Шумы за забором стихли совсем, лишь изредка прошуршит невидимая машина.
— Хорошо было, Ряба, когда в трубе жили… Даже зимой, как во дворце! С одной стороны вход закопаем, с другой — тряпок понавешаем. Надышишь вчетвером — красота! Зал Чайковского! Только окон не было, да и на что? И менты не доставали: придут, посмотрят, уйдут. Лейтенант Бессонов такой был — пожилой уже, нос красный, пьянь. Покурить на костерок приходил, говорил, что в отставку выйдет, к нам переедет, хи-хи-хи! Только удочки из дома возьмет, а больше ему ничего не нужно — так говорил. Шутил, ментяра… Потом пропал. А менты озверели! Два раза поджигали — все мои наряды, Ряба, сожгли! Да что наряды — матрасы! Мы под мост перебрались, потом к церкви, знаешь — за мостом? А теперь, Ряба — все, пиздец!
Буратина шелестит, Рябец слушает.
— Еще налей, напьюсь я сегодня, как в последний раз, Ряба! Жизнь у меня горькая… А тут на Казанский ехать. Там небось свои порядки, там небось бляди вокзальные вершат!
— А ты думал — не знаю? Хи-хи-хи! Это ты дачу сжег, Ряба, ты! Бля буду, ты!
— Брось болтать.
— Ты меня всегда хотел, помню, как смотрел на меня, как под окнами ошивался — подсматривал! Хи-хи-хи! — Голос Буратины осип до полной почти неразличимости. — У тебя берет еще был, коричневый. Ряба в берете!
Рябец эти осенние вечера хорошо помнит: он действительно ходил под окна Буратины, благо жила та на втором этаже, высматривал — на окне-то лишь тонкая пелена тюля, а Буратина по комнате щеголяла в трусах — в белых, тугих. Перед сном рассматривала себя в оконном отражении — зеркала, что ли, не было? Груди свои трогала, живот, бедра. Эти минутки были для Рябца главными. Он и не подозревал, что Буратина делала это для него — ночного соглядатая.
Буратина говорила правду — в школе Рябец глаз не спускал с нее, это все знали. Крался после уроков, уставившись на ее крепкие, кривоватые ноги, вожделел. И она, зная, дразнила — то ножку выставит в проход между партами, то прижмется как бы нечаянно грудью, то рукой нечаянно коснется
После пожара он узнал, что Буратина выжила, лежит в больнице, беременная. Навестить ее побоялся. А вот пепелище навестил перед самой армией. Служил три года не пыльно — при гарнизонной кухне в Балтийске. Демобилизовался, пришел под родные окна — нет Буратины. Отец-калмык смотрит телевизор в соседнем окне, мать — хлопочет на кухне. Две недели ходил — темно. Поступил в кулинарный техникум, окончил, попал в столовую, где и работает по сей день. Жил замкнуто, особенно после того, как один за другим умерли сильно пьющие родители. Не женился — как жить с чужим? Тешил природу (время от времени — в дни аванса и получки) вокзальными проститутками, которых после соития гнал. Знай они, что вместе с эякуляцией он едва сдерживал в себе желание их придушить, благодарили бы судьбу.