Побагровевшее лицо пана Чаплинского медленно белело. Лицо женщины, напротив, багровело, так, что стал невидимым алый след от мужской пятерни на ее левой щеке. Глаза Елены, в которых смешались потрясение, ужас и ненависть, буквально прожигали пана подстаросту Чигиринского. Высокая грудь вздымалась, тонкие пальцы тряслись.
– Пан… поднял руку на даму?! – каким-то страшным, свистящим шепотом произнесла она. – Тот, кто смел называть себя благородным шляхтичем?! Нет, пан больше не шляхтич… не смеет так называться… Мужик! Хлоп!!!
Чаплинский больше не притворялся, он сбросил маску. Откинув голову и уперев руки в бока, презрительно расхохотался:
– Ну, тогда и пани – никакая не пани! Тем более что письменных доказательств ее благородного происхождения я не видел… А на словах можно какую угодно чушь наплести! Может, она мещанка… А может, и хлопка! Благородная пани едва ли легла бы под казачьего сотника, да еще не обручившись с ним, даже по схизматскому обычаю…
Женщина прижала ладони к вискам. У нее был вид безумной.
– Дура… – прошептала она посеревшими трясущимися губами. – Какая же я дура! На кого променяла!..
Глава 35
Боярин Борис Иванович Морозов, до сего дня – самый близкий к царю человек, первый его советчик, не выдержав, отвел взгляд в сторону. До того невыносимо было видеть панический, животный ужас в глазах другого боярина – Леонтия Плещеева.
Но уши заткнуть он не мог: в присутствии государя это было немыслимо. Потому, стискивая зубы и чувствуя мучительные спазмы в похолодевшем животе, Морозов страстно молился: «Господи, поскорее бы кончилось…» Ведь рыдающие вопли Плещеева могли потрясти любого.
– Государь, за что?! – выл он, вцепившись мертвой хваткой утопающего в царский сапог. – Неужели я самый виноватый?! Ведь иные куда пуще меня воровали! Все забери! И дом, и имения, и казну! В рубашке одной готов остаться, на паперть с протянутой рукой пойду, только живота не лишай! Вели кнутом ободрать как липку! Только пощади, государь! Пощади! Ведь даже мышь, и та жить хочет… Не выдай на смертную муку!
Царь Алексей Михайлович, сгорбившийся, со страдальческим лицом, больше похожий в эту минуту на измученного годами и болезнями старика, нежели на юношу, отвернулся и махнул рукой. Подскочили рынды[25], схватили Плещеева, рывком подняли, поволокли к дверям…
– А-а-а!!! – Дикий вопль, отразившись от стен и сводчатого потолка, чуть не оглушил. – Не хочу, не хочу-ууу!!! Пустите-еее!!!
Ноги Морозова бессильно подогнулись, будто кости в них исчезли каким-то волшебством. Боярин, пав на колени, закрестился, всхлипывая и шепча дрожащими губами: «Отче наш…»
– Молись, молись! – вдруг взъярился юный царь, метнув в своего советчика и свояка такой взгляд, что тот лишь чудом не лишился сознания. – То по твоей вине! По справедливости, не его бы на площадь – тебя!..
– Государь! – только и смог выдохнуть Морозов, со всем усердием бухнувшись лбом о пол. – Виноват, каюсь! Только ты ж слово дал, царское…
– Умолкни, лиходей! – топнул ногой Алексей Михайлович, который хоть и вошел в историю с прозвищем Тишайший, но гневаться при необходимости умел, да так, что мало никому не казалось. – То я помню! И слово сдержу. Хоть, чует сердце, пожалею! Смертный грех-то не на тебя падет, на меня!
Издалека донеслись последние, приглушенные расстоянием и коридорными поворотами вопли Плещеева:
– Пока не поздно, смилуйся, государь! Не то за кровь мою с тебя взыщется! Со всего корня Романовых!
Царь скривился, точно от приступа лютой зубной боли, и закрыл лицо руками. Послышался сдавленный стон… Потом, будто опомнившись, Алексей Михайлович быстро повернулся к иконостасу.
– Господи, прости! – чуть слышно вымолвил он, творя крестное знамение. – Ведь не по злобе, не по самодурству… Едино лишь из крайней необходимости государственной! Не мог я помиловать Плещеева, сам видишь, никак не мог! Сегодня – его. Завтра – Траханиотова… Да, и второго придется на жуткую гибель выдать, чтобы лютующая чернь успокоилась… Прости, Господи! Будь милостив ко мне, многогрешному… Ох, как тяжко бремя царское, как тяжко…