Книги

Мне как молитва эти имена. От Баха до Рихтера

22
18
20
22
24
26
28
30
/Пабло Казальс/

Всякий подлинный талант всегда несет в себе что-то новое, но и что-то еще; сама по себе новизна не обязательно свидетельствует о таланте. На этой почве постоянно возникают недоразумения: современники либо не в состоянии оценить по достоинству гения, либо с легкостью принимают подделку за золото, и бывает, проходят десятилетия, пока история более или менее достоверно не расставит все по местам. Впрочем, часто и десятилетий недостаточно: вкусы меняются. И все же какие-то критерии возможны; вот об этом-то я и продолжу разговор, продолжу — имея в виду свое эссе «Отделяй, отделяй!». Речь пойдет о крайне тонком соотношении «новое» и «что-то еще». Нужно ли говорить, что я отнюдь не претендую на роль оракула и заранее готов, что многие со мной не согласятся.

Примерно до середины прошлого века новое в искусстве возникало, как правило, лишь на основе хорошо усвоенного опыта предшествующих творцов. Бетховена, к примеру, трудно себе представить без Гайдна и Моцарта, Шуберта без Бетховена, Эль Греко без Тинторетто. Я бы сказал, что новое прокладывало себе дорогу неторопливо и осмотрительно — от гения к гению; скачки в неизведанное совершались нечасто и всегда были подготовлены всей предшествующей эволюцией мастера. Например, последние квартеты или «Тридцать три вариации» Бетховена, элементы импрессионизма в итальянских этюдах Веласкеса и экспрессионизма у старого Тициана, позднее и то, и другое у Тернера. Не удивительно, что и стилей в искусстве было немного: классицизм да романтизм, маньеризм, роккоко да барокко — вот в сущности и все на протяжении двух-трех веков. И ничего, обходились.

Но затем относительно мерное (и мирное) развитие искусства нарушилось: словно диковинные мутанты в лесу, начали вдруг наперегонки возникать всевозможные стили и течения. Не успели Мане и Моне ошеломить современников совершенно новым виденьем мира, получившем название импрессионизм, как всевозможные «измы» посыпались словно из рога изобилия: экспрессионизм, пуантиллизм, примитивизм, символизм, урбанизм, футуризм, сюрреализм... венцом всему стали абстракционизм и кубизм. Кое-что из этих открытий стало собственностью только искусств изобразительных, кое-что было подхвачено литературой и музыкой, причем первая дополнительно украсилась абсурдизмом, а вторая — не менее звучным додекафонизмом и уж не знаю как именуемыми последующими откровениями. Разумеется, течение или стиль сами по себе еще ни о чем хорошем или плохом не говорят — важна не вывеска, а талант, но как же распознать его, если с картин на вас смотрят плоды вивисекции, сотворенные то ли рукой мастера, то ли хвостом обезьяны (не знаю, прошла ли мода на живописцев животных), а в музыке вы подчас слышите лишь сумбур, визги и скрежеты — и ни намека на гармонию и мелодию.

«В этой музыке чаще всего нечего понимать, — утверждал один из крупнейших музыкантов 20 века Пабло Казальс. — Ее приверженцы составляют меньшинство, и они тоже в ней ничего не понимают. Ведь они, в конце концов, такие же люди, как и мы. В основе взглядов, которые разделяют чуть ли не все творцы современной музыки, лежит лишь тщеславие и бессилие (курсив мой — И.Г.). Я первый приветствую появление новых цветов, но только не чудовищных.»

Но допустим, что Казальс устарел, ведь и он, в конце концов, тоже человек, а не Бог, допустим, что он оказался не в состоянии разглядеть и по достоинству оценить это самое «что-то еще», что несла в себе современная ему додекафоническая и постдодекафоническая музыка. В ту пору, когда Арнольд Шенберг разрабатывал изобретенную им (в виде эксперимента, как он сам говорил Казальсу) «серийную» технику, жил и творил Морис Равель, едва ли не единственный (да и то на ограниченном отрезке времени) достойный последователь Клода Дебюсси, создателя музыкального импрессионизма. Нет, вы вдумайтесь: Дебюсси так и остался особняком, тогда как последователи Шенберга под всевозможными вывесками буквально захватили все музыкальное пространство нашего века. А почему? Да потому что, чтобы быть импрессионистом, нужно прежде всего быть Поэтом, как Дебюсси, нужно обладать уникальным слухом, способным различать шаги на снегу, голос моря и ветра — вот оно «что-то еще», из чего возникла совершенно новая, неведомая до Дебюсси гармония звуков! Короче, нужен талант, гениальный талант. Научиться этому невозможно, механически подражать тоже — фальшь очень скоро обнаружится.

Додекафонизм же течение изначально формальное. (Как-то я услышал интервью по радио с одним известным московским композитором; у него долгое время был застой, и вот он преодолел его, овладев «серийной» техникой. Вот так: не новые мысли, не переживания — техника, и вы на вершине Олимпа!). Впрочем, сам Шенберг был несомненно честный и серьезный художник, но если Дебюсси интуитивно открывал новые просторы для гармонии, то Шенберг вольно или невольно (хотя и осознанно) проторил дорогу для дисгармонических крайностей, чем оказал неоценимую услугу быть может не столь одаренным и принципиальным последователям. Поймите правильно: речь идет не о вине — ее нет, — а лишь о тенденции, что еще более убедительно подтверждает другой, во многом схожий с первым, пример.

Живописец Чюрленис, чья музыкальная живопись так и осталась явлением уникальным. И это понятно: ведь чтобы писать так, «как Чюрленис», нужно, во-первых, обладать редким даром видеть музыку, нужно быть мыслителем и поэтом — словом, гением. Вот вам и «что-то еще». А тоже вроде бы музыкальная (так она, во всяком случае, изначально была задумана), но формальная в своей основе живопись Кандинского имела тысячи апологетов и на многие десятилетия стала едва ли не самым модным течением. Тоже понятно. Любой человек (даже не зная правил!) может изобразить на холсте какие-то цветовые пятна и линии — и пусть люди спорят: что тут красиво, а что нет.

Но это еще ничего, абстракционисты действительно создали, на мой вкус, много красивого (на другой вкус будет что-то иное), это искусство — прикладное, декоративное и в качестве такового вполне имеет право на существование, не нужно только приписывать ему несуществующих духовных высот (несомненно присущих Чюрленису). А какие цели преследует не менее модный кубизм? — красотой здесь, за редким исключением, и не пахнет. Говорю вам, это искусство — отрицания: уродуя лица, тела и предметы, изобретатели кубизма

Брак и Пикассо стремились, по-видимому, выразить свое отношение к ним, то есть во всяком случае были честны.

Но спрашивается: обязательно ли нужно быть честным, чтобы изображать вот такое, — кто из зрителей способен это понять? А обязательно ли быть просто мастером, пусть не гением — но все-таки владеть ремеслом? В былые времена непрофессионализм бросался в глаза, но в технике кубизма или абстракционизма обнаружить его ой как непросто. Какой простор для посредственности, желающей идти в авангарде! Какие безграничные возможности для тех, чье тщеславие сильнее бессилия!

Впрочем, все это даже неинтересно — просто еще один штрих к антитезе: Дебюсси — Шенберг, Чюрленис — Кандинский; в первом случае два выдающихся новатора в музыке, во втором — в живописи; у Дебюсси и Чюрлениса есть, кроме новаторства, «что-то еще», но практически нет последователей, у двух других бездна последователей, и думаю, что это не случайно. Интересней другое: что же породило все эти «измы»?

В «Отделяй, отделяй!» я уже попытался ответить на этот вопрос: наш век, с его атеизмом и техницизмом, социальными потрясениями и неизмеримо возросшим темпом жизни. Абсурдизм в литературе, какофония в музыке, бредовые видения в живописи — все это, если отбросить заведомые тщеславие и бессилие, — ужас и боль художника (в широком значении слова), его отношение к жизни. Впрочем, нет, бессилие остается в любом случае — но понимать его нужно иначе.

Человеческая жизнь по большому счету всегда трагедия, ибо неизбежно трагичен ее исход, но даже если отвлечься от этого, сколько же в ней боли и страдания, насилия и несправедливости. Естественно, что этими настроениями пронизано и искусство. И вместе с тем, по самой своей сущности, искусство — всегда жизнеутверждение, как и всякий творческий акт. Таким оно во всяком случае должно, как правило, быть. Но бывает далеко не всегда. Все зависит от личности художника. Один пребывает в серости, не видя ничего вокруг кроме чавкающей грязи под ногами, проклиная холодный ветер и дождь. Другой за всем этим прозревает величие бескрайнего неба и неизбежное торжество солнца — неважно: бессознательно или усилием воли. Тут проходит грань между природной одаренностью («сотворенностью», как сказал бы Карел Чапек) и подлинным творческим актом, сродни грани между гением зла и добра. Захлебнуться собственными слезами, ужасом или отвращением к жизни, «болезненно потворствовать упадническим тенденциям» (Казальс) — это не задача искусства; «не из себя ты творишь, но выше себя» (снова Чапек).

Так вот, мне кажется, что очень многие явно болезненные порождения в искусстве нашего века, всякое нарочитое уродство и дисгармония, кубизм в изобразительных искусствах и, в сущности, как бы он там ни назывался, — в музыке это всего лишь следствие неспособности творить выше себя. То есть то же бессилие. Такое искусство способно подчас поражать воображение, но оно не несет очищение, оно не возвышает и не радует, а ведь только в этом и есть его сверхзадача.

                    Безверье.                Тайный страх.             Разлад с природой.    Одни шипы на розах без цветов.      Занятные, по-своему, уроды. Пророческий, но бред угарных снов.                  И нет души.        А если есть — так зверя.

Изобретать так изобретать. Лично я ничего не имею против введения в состав оркестра такого экстравагантного инструмента как ванна с водой и периодически макаемая в нее пила (привет вам, незабвенные Залкинд & К !), но мне известны и более радикальные новшества. Особая труба, издающая инфранизкие звуки. Человеческое ухо их не слышит, но эффект, тем не менее, потрясающий: слушатели падают в обморок! Правда, не понятно, какое это имеет отношение к искусству. Равно как и приклеенный к холсту картины старый носок; видимо художник руководствовался соображением, что в хозяйстве ничего не должно пропадать. Подобных примеров немало.

Когда вы сталкиваетесь в искусстве с чем-то новым для вас, не шарахайтесь от него, но и не спешите тут же падать на колени. Задайте себе простой вопрос: стало ли вам легче дышать? Пусть не сразу — по прошествии какого-то времени. Ибо высокая трагедия тоже несет в себе очищение, но ее надо осмыслить и пережить. Таковы (в 20 веке) лучшие произведения Шостаковича. Таковы почти все фильмы Федерико Феллини. Но очень, очень много такого, где формальная новизна не несет в себе ни поэзии, ни величия духа, ни благородства.

апрель 1998

НАИВЫСШЕЕ НИЧТО

/По следам телевизионной передачи/

Справедливо ли называть Казимира Малевича «великим мистификатором»? — сомневаюсь. По-моему, ему явно не хватало фантазии. Спору нет, «Черный квадрат» — удачная выдумка, нечто вроде знака «Въезд запрещен» для водителей, но уж если Малевичу захотелось таким образом поставить крест (кресты он тоже неплохо умел рисовать) на всем предшествующем ему, мессии, искусстве, можно было бы пойти куда дальше. Например, изобразить на огромном белом полотне черную точку и назвать это «Черной дырой» — по крайней мере нечто космогоническое. Можно и вообще ничего не изображать, вдобавок сэкономив на холсте и на раме, — просто повесить на пустую заштукатуренную стену табличку с надписью «Великое Ничто» — вот где разыгралось бы воображение зрителя!