ТРОЕ НА ОЛИМПЕ, НЕ СЧИТАЯ ЛЕВАЙНА
Я пишу эти заметки просто в силу укоренившейся привычки писать — обо всем без разбору, если, конечно, тема взволновала меня. Пишу в основном для себя, не рассчитывая ни на какие особые откровения, но все же с надеждой, что написанное будет хоть немного интересно еще двум-трем близким мне людям.
Итак, Париж, 10 июля 1998 года. Это был их более чем десятый совместный концерт, но мы до этого смогли увидеть только три — те, что были приурочены к финалам чемпионатов мира по футболу. Первый состоялся 12 лет назад в Риме и навсегда запомнился мне не столько даже как событие музыкальное, сколько общекультурное; было нечто символическое в этом единении трех наиболее выдающихся теноров нашего времени: испанцев Хосе Каррераса и Пласидо Доминго и итальянца Лючано Паваротти. Чего только не болтали о их непримиримой конкуренции, взаимной неприязни и тому подобное — так смотрите же все: вот они трое, как братья, перед многотысячной аудиторией! И едва ли кого-нибудь волновало в тот вечер, кто там чуточку лучше — кто хуже. Между тем, хуже был определенно Каррерас, едва не умерший год или два назад от лейкемии, именно в его поддержку и был устроен этот концерт. Чувствовалось, что «команда» еще не сыгранна, но и это не имело значения — нас трое, мы братья! Разве возможно представить, чтобы так вот объединились дель Монако, ди Стефано и Корелли!?
Идея понравилась, но последовавшие с интервалом в 4 года концерты в Испании и Штатах приобрели немного шутливый оттенок; в этом, в сущности, не было ничего предосудительного, но это было скорее своеобразное шоу, нежели высокое искусство.
Парижский концерт был иным. Во-первых, в деталях продуман и хорошо отрепетирован, и в нем не было и намека на развлекательность. Во-вторых, я еще ни разу не слышал, чтобы так замечательно пели сразу все трое. Признаюсь, я прежде немного недолюбливал Паваротти — отчасти потому, что вообще предпочитаю более низкие по тембру голоса, отчасти из-за его манеры гримасничать и размахивать своим неизменным белым платочком. И вот — совершенно иной Паваротти: строгий, сосредоточенный, с почти трагическим выражением на лице. Неужели подтекстом всего, что он пел, было «Не забывай меня» (название замечательной песни Карузо)? — у меня даже слезы навернулись! Не знаю, может быть мне только так показалось, но пел он, словно последний раз в жизни. И голос его звучал непривычно: страстно и мужественно, не утратив, однако, ни полетности, ни чистоты. А ведь Паваротти уже за 65, и говорят, что он серьезно болел.
Никогда я прежде не слышал и такого Каррераса; видимо, он полностью восстановился после страшной болезни. Ну а Доминго — тот был как всегда безупречен, разве что заметно постарел и, увы, немного обрюзг.
Впрочем, именно то обстоятельство, что все трое были так хороши, делает бессмысленным сравнение их достоинств — как если бы в струнном трио объединились равно выдающиеся скрипач, альтист и виолончелист. Скрипач это конечно Паваротти с его завораживающе струящимся голосом, альт — Доминго, чей бархат украшают рубины и жемчуг, тогда как виолончель Каррераса — отливающая золотом сталь. Каждый раз, когда вступал кто-то новый, казалось, что он-то уж точно самый лучший — и так раз за разом. Столь замечательно они оттеняли друг друга. И все-таки по прошествии почти двух недель я вынужден признать, что самый глубокий след в моей душе оставили не испанцы, а Паваротти, дай Бог ему доброго здоровья.
Остается добавить немногое. Если прежде оркестром неизменно дирижировал Зубин Мета, то на этот раз его сменил Джеймс Левайн. Оба выдающиеся таланты, но прилично располневший Левайн — само обаяние, а его огромный опыт работы с вокалистами (как-никак главный дирижер Метрополитен-опера) немало способствовал праздничному характеру всего действа. Да, это был подлинный Праздник с большой буквы, и я подумал, что едва ли можно предложить что-либо более достойное финала, но уже не футбольного чемпионата, а века! Кто за?
ДЕНЬ МУЗЫКИ
/Санкт-Петербург, 1 мая 1996 г./
«Даже в самую мрачную эпоху искусство должно говорить о возвышенном и вселять в нас надежду.»
Уж не знаю, как там расположились звезды на небе, но ясно, что такое с ними случается не часто — ну, раз, ну, два за столетие. Судите сами: в этот день у нас в городе сошлись пути двух, быть может, самых ярких звезд дирижерского искусства нашего времени: Георга Шолти и Клаудио Аббадо! Первый давал концерт в Большом зале Петербургской филармонии, второй в Мариинском театре. Теоретически можно было поспеть и туда и сюда (а потом со спокойной душой умереть), но провидение сжалилось надо мной, предоставив возможность присутствовать только на репетиции Шолти. С нее и начну.
Сэру Шолти очень подходит его благоприобретенное дворянское звание (хотя я и предполагаю, что по происхождению этот венгр не только не аристократ, но и чего доброго не Шолти, а Шолтес). Говорят, ему без малого 84 года, но я и тут сомневаюсь: скорее без многого. Во всяком случае ни его внешний облик, ни неутомимость в течение всей более чем двухчасовой репетиции никак не выдают его истинный, если это все-таки правда, возраст.
В программе концерта были Вторая симфония Бетховена и Шестая Чайковского. Мне показалось, что Маэстро не всегда было легко управляться с нашим (хоть и заслуженным, но в далеком прошлом) оркестром, но он не терял чувства юмора, пел, танцевал, и в итоге симфония Бетховена была благополучно доведена до завершения и получилась яркой и праздничной.
А вот на Шестую симфонию времени, как видно, не хватило; целиком услышать ее мне удалось только вечером — по радиотрансляции. К этой симфонии и ее автору у меня особое отношение. Чаще всего она исполняется как нечто не просто трагическое — безысходное, полное отчаяния и ужаса перед смертью. Пожалуй более всех из тех, кого я слышал, в этом плане преуспел Караян, у него даже третья часть звучит (по Б.Асафьеву) «как лет злой силы или наваждение». Но ведь сохранилась на рукописи симфонии ремарка Чайковского: «в торжественно — ликующем роде»! Именно так исполнял эту часть Фуртвенглер, что в свое время дало мне ключ к пониманию всей симфонии именно как патетической, а не трагической. Шолти пошел еще дальше: в последней части у него вместо смертельной тоски и рыданий беспредельная грусть и умиротворение, и ты понимаешь, что на самом деле речь идет о бессмертии, бессмертии души, освободившейся от бренных земных оков!
Так кем же все-таки был автор этого великого и возвышенного произведения: трагическим титаном или «ничтожеством», как предположительно, правда, высказался о нем Г.Адамович? Повторяю: Чайковский был больной (по понятиям того времени) человек, возможно он был действительно труден и даже неприятен в быту, среди людей, неспособных его понять и поддержать. Что из того? Человеческая сущность гения очень точно выражена Карелом Чапеком: «не из себя ты творишь, но выше себя» (Чапек знал, что писал!), а