Книги

Мир русской души, или История русской народной культуры

22
18
20
22
24
26
28
30

Появились подозрения: уж не мистификатор ли сей Павел Николаевич Рыбников.

Гильфердинг узнал о нем немного. Узнал, что тоже окончил Московский университет, но, кажется, позже него, хотя по годам они вроде бы ровесники. Интересовался фольклором, состоял в каком-то кружке. После университета сразу уехал на Украину, на Черниговщину собирать фольклор, но там сошелся с какими-то преследуемыми раскольниками, был вместе с ними арестован, осужден и выслан в пятьдесят девятом году в Петрозаводск Олонецкой губернии, где и начал свои собирательства-записи. Однако вскоре получил в Петрозаводске какое-то приличное казенное место и фольклором больше не занимался, только вот издал эти четыре тома.

Но, может быть, что-то и сам насочинял в них?

Подозрения были столь сильные, что Гильфердинг решил самолично все перепроверить, и если Рыбников ни в чем не погрешил — ликовать и воздать ему должное за великое открытие.

В 1871 году приехал в указанную Рыбниковым Кижскую волость. Да, да, на тот самый остров Кижи, где стоит знаменитая двадцатидвухглавая деревянная Преображенская церковь и где каждая вторая или третья изба тоже истинный шедевр народного зодчества. Поименованные Рыбниковым здравствующие сказители почти все жили в этой волости.

Первым в деревне Середка увидел Трофима Григорьевича Рябинина — крепкого, ладного, чуть скуластого старика с густыми не по возрасту, седоватыми волосами, совершенно седой легкой раздвоенной бородой и очень внимательными ясными светло-серыми глазами. Поразился, как ровно, спокойно и достойно тот все время держится, а потом оказалось, что тот вообще живет очень достойно, разумно и рачительно. И все в его семье и в его большом, ладном, необыкновенно чистом доме, и в его хозяйстве точно так же разумно и рачительно. Оказалось, что он и необыкновенно умен, проницателен и многознающ. Кормился, как и большинство на Кижах, в основном рыболовством.

Былинам, по его рассказам, выучился еще мальчишкой у старика Ильи Елустафьева, который плел и починял рыбацкие сети и другие снасти и взял двенадцатилетнего Трофима к себе в ученики и помощники. Несколько лет с ним прожил, так как отца не было, погиб на войне. У Елустафьева и другие ребята учились петь былины, он знал их великое множество. А потом Рябинина позвал в работники в деревню Гарницы родной дядя, Игнат Иванович Андреев, тоже большой знаток и прекрасный исполнитель былин, и у него Трофим тоже перенял немало.

Рябинин понимал былины как нечто совершенно необыкновенное, почти святое, никогда ничего ни в одной не менял, не пропускал, но в то же время любая из них именно у него была всегда очень стройна и строга по построению, очень складна, очень напевна. Потом Гильфердинг убедился, что складнее никто не пел. И то, что ему дано исполнять их, Рябинин тоже считал даром Божьим, и голос свой глубокий и теплый считал таким же даром, и, запев, сам сразу весь целиком погружался в свой напев и в те века и события, о которых пел, — воистину жил ими, переживал их, вещал из веков как их оживший голос, и, завороженный сам, завораживал и всех слушавших его даже самыми ритмами то ли былин, то ли тех давних-давних времен.

Гильфердинг впервые, а после Рыбникова, стало быть, всего вторым из всех господ России слушал воочую подлинного живого сказителя и никак не ожидал, что это пение окажется таким ошеломляюще колдовским и прекрасным, лучше, глубже и неповторимей которого он ничего никогда прежде не слыхивал.

Будто саму Русь, всю её за все века вдруг услышал и увидел в этой большой, светлой, чистой и пахнущей чистотой, старым деревом и поднимающейся опарой избе.

Сначала просто просил и просил Трофима Григорьевича петь ему еще и еще, пытаясь понять ошеломляющую магию этого пения, и, конечно же, все сильнее и все восторженней влюблялся в этого седоватого светлоглазого, полного достоинства старика, в его действительно редкий дар и голос. И готов был и просто говорить с ним часами, слушая его интереснейшие рассказы о здешнем житье-бытье, о себе, о других сказителях, вообще о жизни, поражаясь тому, как глубоко и мудро он ее понимает.

Записывать былины стал потом и записал все двадцать девять, которые знал Рябинин. Многие тысячи бес подобных стихотворных строк, самых, как, в конце концов, оказалось, совершенных в русском эпосе.

А дальше был тоже во всех отношениях удивительный и многозначительный, высокий и хмуроватый на вид человек с длиннющей белой бородой и дивной фамилией — Щеголенок. Василий Петрович. «Очень мыслительный» — говорили про него. И верно: о чем ни спросишь, обо всем имел свое мнение, обо всем раньше явно думал. Когда молчал, брови всегда насупленные, взгляд отсутствующий, а запоет или заговорит — просветлеет, как ребенок, и зальется действительно, как восторженный щегол-щеголенок. Птичка-то эта очень щеголеватая.

Помимо былин Василий Петрович знал великое множество преданий, притч, легенд, и своих собственных интереснейших рассказов у него было полно, но Гильфердинг их не стал записывать, хотя слушал с огромным удовольствием, снова и снова удивляясь, до чего же мудры, многознающи и талантливы эти мужики. Щеголенок ведь даже и читать не умел. И отец его не умел, а, по рассказам, тоже был великолепный сказитель. И дядя тоже. Обезноживший калека, он сорок лет просидел в углу их избы у крайнего окна, сапожничал и пел — односельчане любили его слушать, часто приходили.

А за Щеголёнком был совсем уже старый-престарый, но все еще певший былины дядя Рябинина — Игнатии Иванович Андреев, по-прежнему живший в деревне Гарницы. У него Гильфердинг, помимо былин, записал и рассказы о бывших тут, на острове Кижи, и в ближней округе прежних сказителях: слепом калике перехожем из Андомы Мине Ефимове, калике же перехожем Мещанинове, знавшем целых семьдесят былин, о необыкновенно голосистом Кононе с Зяблых Нив.

Как о подлинных беззаветных подвижниках о них сказывал, почти что тоже пел складно-складно.

Потом записывал совсем нестарого Кузьму Ивановича Романова.

Потом Терентия Иевлева…

И все лето, три месяца пролетели как один день. Всегда работал не покладая рук, но так, как здесь, никогда еще не работал. Даже спать не мог, не хотел, и более четырех-пяти часов ни разу и не спал. И все три месяца был безумно счастлив. Потому что еще с юности чувствовал, что должна где-то в России быть какая-то совершенно светлая, высокая, радостная, настоящая жизнь, не может ее не быть там, где слагаются такие глубокие, такие душевные песни и старины и творится такая сказочная рукотворная красота в избах, в церквах, во всем остальном. Но годы уходили и уходили, а он ее все не встречал и не встречал — и вот, наконец-то, встретил, встретил именно таких людей, живших именно так и на такой несказанно красивой земле, — и каждый день стал для него радостным праздником, каждый день был как подарок, каждый день с великими откровениями и открытиями.

Сам как будто совершенно новую, счастливую жизнь начал. Шел и шел, ликуя из деревни в деревню, стучался и стучался, замирая от радостных предвкушений, в новые и новые двери, любовался каждым новым лицом, влюблялся во всех, кого узнавал поближе.