И все-таки кое-кто кое-что, разумеется, припрятал, сберег и потихоньку делал потом с досок новые оттиски или продавал доски владельцам провинциальных печатных заведений. Иван Александрович приобрел довольно много таких досок и почти все пустил в дело: «Ягу-бабу и крокодила», «Притчу о Иосифе Прекрасном», «Погребение кота» и десятки других сатирических листов.
Он и сам рисовал интересные лубки, и очень много, а раскрашивали продукцию его литографии более двухсот баб и девчонок слободы Мстёра и окрестных деревень. Причем здешняя раскраска была тогда самой тщательной и нарядной в России, каждый лист — как красочный праздник.
Иван Александрович родился и прожил всю жизнь в этой слободе, прославившейся своими иконописцами, коробейниками и офенями. Он тоже по рождению был крестьянином, крепостным графа Панина. Подростком сумел вырваться в Москву, где поступил в одно из лубочных заведений, и вечерами учился рисованию в школе при Строгановском училище. А вернувшись в Мстёру занялся историей, краеведением, археологией, этнографией, фольклористикой, устроил в своем доме метеорологическую и астрономическую лаборатории, вел научные наблюдения. Помимо лубков, печатал книги для народа, распространял их через офеней, общался по этим делам с Некрасовым. То есть стал настоящим исследователем, подвижником-просветителем, членом восьми научных обществ России. В печати его называли «Владимирским Ломоносовым», в день шестидесятилетия широко чествовали. Однако труды свои, которые и сейчас имеют серьезное значение, он зачастую подписывал не научными титулами, а горькими словами, бьющими по сердцу: «Бывший крепостной крестьянин Иван Голышев».
Кстати, во всех дореволюционных русских энциклопедиях о Голышеве рассказывается довольно подробно. Есть он и в первой советской, а из последующих почему-то исчез. Почему?!
И еще об одном удивительном человеке необходимо тут рассказать — о Дмитрии Александровиче Ровинском.
Крупный сановник — сенатор и прокурор Московской губернии, один из авторов важнейшей судебной реформы шестидесятых годов, он тоже всю свою неслужебную жизнь отдал собиранию и изучению русской иконописи, гравюры и лубка. И тоже писал обо всем этом книги. По существу, в них-то и состоялось одно из первых открытий самобытных художественных достоинств нашей иконописи, о которой до этого как об искусстве и речи нигде не шло. Ибо для господ по характеру своему она была все из того же подлого или очень древнего, а стало быть, и очень примитивного мира, когда на Руси еще и «лики святых-то не умели писать объемными». Не уничтожали же старые иконы лишь потому, что это запрещалось церковными установлениями, совсем потемневшие только подновляли или записывали новыми изображениями. Ровинский и маленькая горстка ему подобных подоспели как раз вовремя: начали спасать древние доски хотя бы от этих записей. Снимать слои записей и подновлений тогда еще не умели.
«История русских школ иконописания», «Русские граверы и их произведения», «Материалы для русской иконографии», «Русский гравер Чемесов», «И. И. Уткин, его жизнь и произведения», «Подробный словарь русских гравированных портретов». — Это названия лишь малой части основных работ Дмитрия Александровича Ровинского. И каких работ! «Подробный словарь…», к примеру, состоит из четырех больших томов, включающих в себя две тысячи портретов и обстоятельных справок-описаний всех русских людей, «в каком-нибудь отношении привлекших к себе внимание современников и потомства». То есть, по существу, в нем в портретах главных деятелей и описаниях их деяний представлена вся история России. Труд бесценный и единственный в своем роде, потребовавший от автора совершенно невероятных усилий и уйму времени.
Собрал Ровинский и уникальнейшую и по сей день непревзойденную ни по количеству, ни по качеству коллекцию русского лубка и стал главным и тоже по сей день непревзойденным его исследователем, историком, певцом.
А началом этого редкого собрания послужили, между прочим, два сундука, принадлежавшие некогда знакомому нам профессору элоквенции и поэзии Якову Штелину. Да, да, тому рыхлому круглолицему немцу, которому на Спасском мосту не продали когда-то «Погребение кота». Он хоть и был, по определению В. В. Стасова, «типичный париковый немец», хоть и лакействовал перед двором — тогда это считалось, в общем-то, обычной нормой поведения для высшего и чиновничьего общества, — хоть открыто и презирал все русское, но в душе был все-таки художником и истинным собирателем и хорошо почувствовал своеобразную силу и красоту русской простонародной картинки. Он по-настоящему увлекся ею, наезжал в Москву на Спасский мост еще несколько раз и накупил, в конце концов, и аккуратно сохранил сотни старинных лубков, ценность которых сегодня трудно даже измерить — так они великолепны и редки. И картину «Как мыши кота погребали» он, конечно, тоже достал, причем не одну, а разные варианты, все отлично раскрашенные.
Всего Ровинский собрал около восьми тысяч лубков, наверное, почти все напечатанное в России к тому времени. И издал четырехтомный, метрового размера атлас, где лучшие из них представлены в натуральную величину и раскрашены, как и полагается, от руки.
А к атласу выпустил еще пять толстых томов комментариев, в коих помимо чисто искусствоведческих интересных изысканий и выводов изложена практически и вся история русского быта, обычаев, нравов, культуры. Изложена необычайно широко, с массой таких любопытных подробностей, каких больше нигде не встретишь.
Владимир Васильевич Стасов справедливо писал в рецензии на это бесподобное издание, что это «истинная художественная русская энциклопедия в рисунках, где находится «все русское, что может заинтересовать русского», говоря собственными, по всей справедливости горделивыми словами самого Ровинского».
Чего ему стоил этот колоссальный труд, стало известно лишь после смерти Дмитрия Александровича. Оказалось, что у маститого, знаменитого сенатора, прокурора и академика двух российских академий — наук и художеств — нет в доме буквально ни рубля, и что он всю жизнь экономил на одежде, на еде, никогда не имел собственного выезда и потому ходил всегда только пешком, даже по пыльным российским проселкам. Он перемерил по ним тысячи верст, каждое лето, отыскивая по деревням в крестьянских избах старые, редкие печатные картинки. Ездил не единожды за границу, изучал там лубки других народов и кое-что тоже приобретал. Оказалось, что он буквально все тратил только на них, на старинные иконы и гравюры, платя подчас за редчайшие единственные в стране экземпляры по тысяче и боле рублей.
И завещал свою уникальную и поныне самую полную коллекцию русского лубка и русских гравюр московским музеям и Румянцевской библиотеке…
К середине девятнадцатого века вся духовная, вся общественная жизнь господ свелась практически к двум проблемам: отношение к народу и к Западу. Все остальное вытекало из этого, было лишь следствием — все социально-политические движения и события, все нравственные, идеологические. Отмена крепостничества 19 февраля 1861 года тоже ведь прямое следствие изменения отношения к народу. А появление демократов и революционных демократов, позвавших Русь к топору, — отношение к народу и к Западу. Лучшие умы и души России жили тогда только этим, исключения были крайне редки. Но зато как по-разному понимали народ даже эти лучшие, даже посвятившие служению ему, правде и справедливости свои жизни.
Неистовый Виссарион Григорьевич Белинский, сделавший невероятно много для утверждения самого понятия народность, считавший, что «народность есть альфа и омега эстетики нашего времени» и что «всякая поэзия только тогда истинна, когда она народна, т. е. когда она отражает в себе личность своего народа», вместе с тем с такой же яростной убежденностью утверждал, что «одно небольшое стихотворение истинного художника-поэта неизмеримо выше всех произведений народной поэзии вместе взятых». И совершенно не понимал и не принимал русский эпос, вообще фольклор, изругал, ядовито иронизируя, все былины из сборника Кирши Данилова, не найдя в них ничего самобытного и глубокого, нападал на Пушкина за использование им народных мотивов в своих сказках, жестоко охаял Петра Павловича Ершова за дивного «Конька-Горбунка».
Так в чем же, спрашивается, заключалось для него понятие народность, если само творчество этого народа не только ничего для него не значило, но и столь пренебрежительно и беспощадно уничтожалось? Ведь он, Белинский, был не просто литературным критиком — он был подлинным общественным трибуном и идеологом, который вел за собой многих таких же ярких и таких же беззаветно вроде бы служивших народному благу людей: Грановского, Тургенева, Григоровича, Гончарова, Некрасова. Какой-то период с ним был во многом заедино и Герцен.
А дело в том, что, ратуя за народ и народность, за его освобождение и улучшение его жизни, Белинский в собственные силы народа, в собственные его духовные и художественные возможности и богатства, судя по всему, не очень-то, да, пожалуй что, совсем не верил и хотел лишь подтянуть его жизнь к своей и к своей — то есть к господской — культуре. Не сближаться с народом, не постигать его — а подтягивать, поднимать. Он проповедовал вечный прогресс и прогресс народа видел только в том, чем жил сам, то есть все в той же западной культуре и западном образе жизни. Потому-то он и встал во главе так называемых западников, сгруппировавшихся в конце концов вокруг петербургского журнала «Отечественные записки».
Короче говоря, по существу, эти господа ничего своего не изобрели: они молились тому же, чему их учили по воле великого преобразователя и что составляло их плоть и кровь так же, как и всех бар-господ. Только по чистоте души и из самых высоких побуждений старались подключить к сему и огромный русский народ и, в общем-то, занимались социальной политикой, а не подлинным единением с ним. Хотели, чтобы он, освобожденный и просвещенный, не только в культуре, но и в социальном устройстве следовал за благословенным Западом.
Герцен до отбытия за границу был тоже одной из главных фигур этого движения.