— Ваша.
— Чья дочь?
— Кузнеца Ивана. Параша.
— Горбуна?
— Да.
— Сколько же тебе лет?
— Восемь.
— Песни поешь?
— Конечно.
— А сейчас можешь спеть?
— Какую?
— Какую хочешь.
— Счас…
Она задумалась, прикидывая, какую бы лучше спеть, и опять, без тени смущения, опалила его счастливо-восторженным лиловым взглядом, и он тоже вдруг почувствовал себя очень хорошо, тихо засмеялся и сказал:
— Ладно, в другой раз. Отцу скажи, чтоб завтра поутру был у меня…
…Ее забрали в господский дворец, к княгине Марфе Михайловне — маленькой седенькой старушке в розовом чепце, которая все время дергала головой, как будто что клевала, как птица. Тырк… Тырк… Объяснили, что эта старенькая княгиня хоть и старше их старого барина, но доводится ему племянницей, а молодому барину двоюродной сестрой, что по фамилии она Долгорукая и всю жизнь после смерти мужа по бедности живет у Шереметевых.
Княгиня захотела, чтобы Параша была при ней, сказала, что станет ее воспитывать.
— Вот счастье-то! — прошептала матушка и заплакала, а Параша за ней следом, потому что матушка почти никогда не плакала, и она чего-то испугалась.
Но страшного ничего не было. Только все стало совсем по-другому. Ее одели в очень красивое господское платье, даже холщовую рубашку велели снять и надеть из тонкого белого полотна, с кружевами по подолу и у ворота. Она была мягенькая-мягенькая, эта рубашка, и тоже очень красивая. И туфельки дали красивые, мягенькие и легкие, словно перышки. И есть теперь надо было не из общего блюда и не только ложкой, а из разных тарелок и тарелочек и разными вилками с разными ножами. И сидеть за столом разрешалось не как хочешь, а только прямо, и локти на него не класть, и жевать медленно, не торопясь, не болтая. Учила ее княгиня и пристойно ходить, держаться прямо, красиво кланяться, что, кому и как говорить. И как улыбаться. Чем интересоваться. Как на кого смотреть.
Это все было легко.