— Спасибо вам огромное, что остановились, — сказала Золотова, исподволь улавливая движение за темным стеклом заднего сидения. — Только моя собака чужих не любит. Знаете, это королевский вассершмассер, у него хватка двадцать пять атмосфер, больше чем у бультерьера. Он весит пятьдесят килограммов и только меня слушается. Сейчас выскочит из леса.
— А-а... — протянуло мурло, было заметно, что мысль о встрече с вассершмассером его немного встревожила. — Ну, ищи свою, типа, болонку...
Без всякого «до свидания» «Тойота» укатила восвояси. Вика, которая при разговоре с водителем невольно отступила на пару шагов назад, проводила машину прищуренным веселым взглядом и повернулась к лесу передом, к дороге задом. Она уже раз прошла по периметру гравийной площадки, но, наверное, надо еще разок.
Хотя зачем ходить по периметру? Тело-то вынесли в придорожную яму, а искомая Викой вещица, скорее всего, просто вывалилась вслед за телом. Яму Вика тоже осмотрела, но в ней была только грязь. А если предмет наш остался лежать где-нибудь между этой ямой и площадкой? Вот пойду шаг, два, рассматривая гравий, а потом и траву... Вот отведу взгляд, чтобы видеть боковым зрением, которое все воспринимает немного иначе. Так, ничего. Еще шаг и снова отвести глаза. Что-то тускло блеснуло? Совсем тускло, но это было! Было здесь? Не вижу. Ещё раз смотрю в сторону... Все, есть!
Тонкие слабые и замерзшие пальцы не сразу зацепили холодную металлическую нитку. Струна висела прямо на придорожном кусте.
1996 год
Вот они, девочки-девчушечки! Такие мне нравятся, таких люблю. Идут из школы, смеются. Говорят громко, возбужденно. Глазки блестят, губки пухлые, щечки такие, яблочками. Ох и сладкие, сладенькие яблочки мои! И все у вас нежное: и сисечки, и писечки — все люблю, все мне приятно. Эти грудки только подниматься начали: свежие, упругие, с мягкими такими сосочками. Как их тискать хорошо, как в ладонь ложатся мягко! И все тельце безволосое, нежненькое. Будто пирожок теплый. Пахнет кожицей молоденькой, березовым соком... Не то, что у баб взрослых, грубых, жирных. Как его мать, которая своим влажным местом похабным елозила по очередному мужику. Ненавидеть — и то чести много! Брезговать только можно этой похотью, этим смрадом соленым и терпким.
Девоньки мои — совсем другое! Они чистенькие такие, наивные, тепленькие. У них так глазки испугано моргают, когда я рукой щупаю их в промежности, а рука моя не грубая. И чего так пугаться? Мы же уже поговорили, побалякали. Знаю, как зовут мою девчурочку, знаю, что с мамой-папой живет. Вот только мамам-папам до них нет дела. Они работают. Денежки все зарабатывают. Но тогда и обижаться не надо, что доченька на стройке погуляла, да домой не вернулась!
Я вот свою далеко не пускал, много не позволял. Моя жена умерла при родах, но я как только доченьку на руки взял — так печалиться и бросил. Самые счастливые годы мои тогда прошли — пролетели! Она росла такой пухленькой, розовой, гладенькой! Глазки как вишенки, локоны льняные. Любил ее, ласкал, пестовал...
А как стала в бабу превращаться — так удушить хочется! Кобыла грубая, размалеванная. В дом каких-то слюнявых патлатых водит. Вопит там у них «Нас не догонят!», да еще что-то резвенькое. Но кто же вас догонять будет! Кому вы нужны? И шприцы в мусорном ведре и презервативы в унитазе. Тьфу! Да еще я и виноват оказался. Ни слова без мата не слышу. А когда же я плохому ее учил? Только ласкал, трогал так нежно, всегда думал о ней! С тех пор, как исполнилось ей четырнадцать, места себе не нахожу, ищу таких, как она в детстве была.
Только после каждый раз мучаюсь, терзаюсь, переживаю. Мне же тоже неприятно, мне же тоже выхода нет никакого... Это нелегко, но что, если прознают о нашем свидании? Ты такая еще юная, нас не поймут. Прости же меня, прости! Не хотел я шейку твою сжимать, ломать, давить! Но кто мне поверит, кому это докажешь? Душу не вывернуть, не дать, не поделиться! Я так хочу, чтобы ты жила, но я узнаю, узнаю тебя и в другой, как в тебе узнал. Узнаю по юбочке беленькой и колготочкам... Узнаю по волосикам пушистым, светлым, вьющимся у лба и на висках колечками. И пусть не один месяц пройдет, пусть даже и год и два, но потом я снова увижу тебя, подойду, позову.
Знаешь, это как свою юность встретить, как к себе самому вернуться. Вот ты умерла, и я умер, а воскреснешь — я тоже жить буду!
Шел я за тобой, вдыхал воздух, пахнущий весной, пахнущий тобой. Мне было так хорошо, что я ничего вокруг себя и не видел. Не видел человека недоброго, с улыбочкой такой глумливой. Да что он знает?
Человек же шел за мной и знал, зачем идет. Только я обманул его, отделался, как лиса хитрая, следы сдвоил. Он ждал меня возле стройки заброшенной, где девонька прошла, а я ее в тот день отпустил. Знал уже, что не уйдет она, люблю я ее, она моя. Пришел потом, позже. Человека злого не чувствовал, думал и нет его. Он же метался по стройке, искал. Он точно знал, что я там буду с моей любимой играть, узнавать ее в этот раз и трогать ее груди, и ласкать между ножек, и спинку, и попку. Она мне нужна была так, что даже дышать трудно было. И умер я с ней вместе, пропал совсем. Когда же ты снова будешь со мной?
А тут, когда она дернулась в последний раз, разрывая своей смертью мне сердце, он бросился на меня и ударил. Грубый, жесткий, тяжелый мужлан!
Мне показалось тогда, что из-за своей неудачи и, как результата — смерти девочки, я озверел совсем. Со мной такого обычно не бывало — я всегда контролирую свои эмоции, это просто как дышать для меня. Но он изнасиловал маленькую девочку, одиннадцатилетнего ребенка, несмышленыша. Я сам видел, как он душил малышку. Она пищала, беспомощно пытаясь отбиться, но умерла... я прыгнул с лестничной площадки вниз, на бетонный пол, рванулся в угол, за кирпичи, туда, где видел его спину в синей болоньевой куртке над маленьким тельцем. Поздно, черт меня возьми, поздно! Как я мог так лохонуться? И тогда я бросился на педофила. Хотелось рвать его руками и зубами на части, прорывать кожу, драть плоть и расшвыривать куски его тухлого мяса по сторонам. Хотелось выжимать кровь из вен, хотелось, чтобы боль заставила его очнуться и понять, наконец, что же он творит! Но нет, он тоже не понимает. Он тоже не кается. Ему кажется, что он за правое дело гибнет. Мразь. Мне захотелось расколотить его череп и выпустить больные мозги наружу...
Остановился я только когда он давно перестал стонать. Посмотрев на дело рук своих, я ужаснулся, но все же, собрал его и отнес в машину. Уже было поздно, кажется, сейчас я был в безопасности. Сейчас! Раньше думать надо было. Может, кто и видел, как я расслабился. Мне и слух изменил и всякая осторожность. Дома я выгрузил его прямо в ванную, а там залил кислотой. Через неделю здесь будет чисто.
Потом сжег свою одежду, пошел мыть машину, да много еще дел и раздумий было после того, что я натворил.
Честно признаться, я ведь все приготовил для кастрации педофила, но увы, дело пошло хуже, чем мне думалось...
Что делать?