– Спасибо за жизнь и свободу! – я улыбнулся в ответ. – Никогда не забуду, и детям велю запомнить. Но мир... Миру между нами не бывать,
И мы обменялись крепким рукопожатием».
На набережной возле моста играла гармоника. Слепец в широкополой шляпе вращал ручку, а белокурый мальчонка, явный эльзасец, старательно выводил немудреные куплеты – по-французски, с легким акцентом.
Шевалье выудил из кармана последний медяк и ловко закинул его в картонную коробку, стоящую на булыжнике.
4
Зеркало называлось – «psyche».
Такие зеркала вошли в моду лет сорок тому назад. Куда там вошли! – влетели, вбежали, прискакали на одной ножке... В этой ножке и крылся весь фокус. Она позволяла наклонять высокий овал зеркала под разными углами. Силуэт дамы, смотрящейся в «псише», если верить россказням торговцев, получался изящнейший.
Усади корову, найди верный угол наклона – получишь газель!
Металл под стекло лили чуть розоватый. Лицо, бледное как у покойника, отразившись в зеркальной глади, приобретало дивный оттенок персика. Два бра со свечами, укрепленные по бокам, с успехом заменяли сверкание бриллиантов. Глядись, любуйся...
Но время неумолимо. С годами мода на «psyche» увяла. Их вытеснили из жилых домов в ателье, потом – в лавки старьевщиков; хозяйка дома, где проживал Огюст, закупила мебель оптом на дешевой распродаже. Зеркало досталось ей за бесценок. Ореховая рама потрескалась, завитки обломались. С бронзы осыпалось золочение. Левое бра сгинуло; правое еще держалось.
Пододвинув стул, Огюст уселся перед зеркалом.
«Psyche» – лучший инструмент для психопатов. Вглядись – увидишь душу. Прелестную бабочку. В палате с решетками на окнах...» Сидеть было неловко во всех смыслах. Он встал, зажег свечи в уцелевшем бра. Поискал наклон рамы, удовлетворяющий его эстетические запросы. Выругался – «Идиот!» – и вернулся на прежнее место.
Естественно, никакой баронессы в зеркале не отражалось. Он напряг воображение: вот она, Бриджит. Нагая, на постели. Нет, лучше одетая, в кресле. Или измученная, на пороге. Три госпожи Вальдек-Эрмоли, в разных позах...
Перебор, дружок. С одной справься, да?
– Ты говорила, это поможет, – подсвеченное справа, лицо Шевалье напомнило черно-белую маску мима. – Не думаю. Больше всего на свете мне хочется встать, одеться – и бежать к тебе. Привязать себя к стулу? Глупо. Подчиниться нелепой, противоестественной тяге? Опасно. Ты велишь лакеям вышвырнуть меня на улицу. И будешь права...
Слова-снежинки, слова-шестерни. Механизм ворочался, поскрипывал, не торопясь начать движение. Огюст прислушался к сердцу: полегчало? Нет. Выпить вина? В бутылке еще оставалось немного анжу...
– Впервые в жизни меня тянет поговорить. Не выступать, убеждать или пропагандировать – просто говорить. С тобой. Вспоминать жизнь, вытаскивать ее из сундука. Перетряхивать, как одежду, чтоб не завелась моль. Детство, юность; Ним, Париж... Ты знаешь, что моя мать была еврейкой?
Он понятия не имел, зачем решил затронуть эту тему. «Пребывание полезных евреев в зондеркоманде, – лаял Филон-Эминент в записках, обработанных кулинаром Дюма, – ограничено тремя месяцами...»
– В сущности, ерунда. В Ниме сплетничали, но без особого рвения. Отца уважали, а деда побаивались. Да и мама перед венчанием приняла святое крещение. Жила доброй католичкой – ходила в церковь, исповедовалась. Разве что по субботам зажигала свечи. Когда мне впервые указали на это – свечи! по субботам! караул! – я долго ничего не мог понять. Как же по субботам, если мама их зажигает вечером в пятницу...
За спиной упала снежинка. Белая-белая, очень большая.