Нужно ли говорить, что их борьба за «чистое искусство», якобы отрешенное от интересов практической жизни, на самом деле преследовала в высшей степени утилитарные цели: теорию «чистого искусства» они, по справедливому выражению Плеханова, стремились использовать в качестве
Отсюда — и только отсюда — их предпочтение мнимого Пушкина мнимому Гоголю.
«Наша текущая словесность, — писал, например, А. В. Дружинин, возглавлявший эту группу эстетов, — изнурена (!), ослаблена (!) своим сатирическим направлением. Против того сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, — поэзия Пушкина может служить лучшим орудием. Очи наши проясняются, дыхание становится свободным: мы переносимся из одного мира в другой, от искусственного освещения к простому дневному свету... Перед нами тот же быт, те же люди (что и в произведениях Гоголя. —
В дальнейшем изложении Дружинин пробовал слегка усложнить эту схему, но при всех его усилиях она оставалась такой же убогой. Эти предъявляемые к великим писателям требования, чтобы в тисках бесчеловечного строя они писали одни лишь идиллии и таким образом примиряли бы читателей с горькой действительностью при помощи «тихих, спокойных и радостных» произведений искусства, выражены здесь с откровенным цинизмом. Выдуманный Дружининым Пушкин был дорог ему особенно тем, что он, «не помня зла в жизни» и «прославляя одно благо» (!), «своей веселостью (?) усиливал радость счастливых».[20]
Это было Дружинину нужнее всего: он упорно требовал в своих тогдашних статьях, чтобы все современные авторы — и Островский, и Тургенев, и Некрасов, и Щедрин, и Толстой, и Огарев — изображали порабощенную и нищую Русь в «ясных картинах безмятежного счастья». [21]
Такова была нехитрая схема, которой придерживались тогдашние сторонники так называемого «пушкинского направления» в поэзии. Изображать Пушкина каким-то специальным изготовителем «светлых картин», посылавшим веселые улыбки без разбора всему существующему и закрывавшим глаза на уродства и язвы тогдашней действительности, значило создавать фантастический образ поэта, очень далекий от его подлинной личности.
Этот образ Пушкина можно было навязывать читателям лишь при полном нежелании понять, что основой его творчества (как и творчества Гоголя) был критический реализм, послуживший надежным фундаментом для всей передовой русской литературы дореволюционной эпохи. Опровергая это, рецензенты и критики из реакционного лагеря пытались отвадить поэтов от обличения зол и неправд окружающей жизни и парализовать их волю к борьбе за освобождение масс.
В журнальных отзывах о новом издании Пушкина имя Некрасова не упоминалось ни разу, но из их содержания явственно следовало, что весь некрасовский путь, по сравнению с пушкинским, есть сплошная ошибка, что это ложный, погибельный путь, что чем скорее Некрасов осознает свое заблуждение и пойдет по пушкинским стопам, тем скорее он завоюет себе почетное право называться подлинным поэтом.
Из всех этих статей Некрасов мог сделать единственный вывод, что его поэзия «злобы и желчи», поэзия проклятий ненавистному строю и страстных призывов к борьбе, не может даже именоваться поэзией, так как истинная поэзия, подобно той мнимопушкинской, которую они прославляли, должна будто бы иметь своим непременным источником кроткое умиление перед русской действительностью и смиренный отказ от борьбы за социальную правду.
Некрасов хорошо понимал, что во всех этих прославлениях мнимого Пушкина скрывается косвенная полемика с ним, с Некрасовым. Когда, например, в «Библиотеке для чтения» в той же статье Дружинина, посвященной изданию Анненкова, Некрасов читал, будто величие Пушкина заключается в том, что этот «успокоительный гений», «глядевший на жизнь с приветливостью», раскрывал перед нами «спокойную, радостную сторону жизни», «возбуждая светлые улыбки собратий», — он в каждом этом слове не мог не чувствовать полемических выпадов против его, некрасовского, направления в поэзии.
Ибо сам-то он ни в «Филантропе», ни в «Забытой деревне», ни в «Псовой охоте», ни в «Огороднике», ни в «Тройке», ни в «Еду ли ночью по улице темной», ни в одном из стихотворений, написанных им до этого времени, не взглянул на тогдашнюю русскую жизнь «с приветливостью» и не только не пытался быть «успокоительным гением» и усиливать «радость счастливых», но, напротив, лишь к тому и стремился, чтобы растревожить читателя страданиями угнетенных людей, разбередить его совесть, вызвать в нем гнев и протест.
Дружинин, не решаясь прямо напасть на Некрасова, облек свои нападки в аллегорию.
«В горах острова Сардинии, — рассказывал он в той же статье, — есть одна необыкновенная долина, на которой все растения имеют, от каких-то недостатков почвы, вкус горькой полыни: долина эта сходна с душой многих поэтов, но никак не с душой Пушкина»,[22] — и, конечно, аллегория о «горькой полыни» раньше всего метила в поэзию Некрасова. Это поэзия горькая, являющая будто бы полный контраст со «сладкой», «усладительной», или, как говорили эстеты, «насладительной» поэзией Пушкина.
Здесь будет уместно отметить, что через два-три года Дружинин уже без всяких аллегорий напал на поэзию Некрасова за то, что она не желает служить эксплуататорским классам. При этом он с характерной для него слепотой заявил, что поэзия Некрасова внушает будто бы отвращение женщинам, — очевидно, тем аристократическим барыням, вкусам которых он сам угождал так ретиво.
«Суровая поэзия Некрасова, — писал он, — ...не удовлетворяет лиц, мало знакомых с грустной стороной жизни (то есть богатых людей. —
Впрочем, к таким прямым нападкам на Некрасова критик прибегал очень редко. Чаще всего он высказывал свою неприязнь к поэзии Некрасова обиняками, недомолвками, глухими намеками. И, конечно, в его тогдашних статьях, равно как в статьях Каткова и Анненкова, использовавших новое издание Пушкина для прославления так называемой «чистой поэзии», Некрасов не мог не увидеть полного осуждения своих, некрасовских, литературных позиций. Правда, осуждение на первых порах высказывалось очень мягко и сдержанно, так как большинство этих либеральных эстетов, ратовавших за «успокоительность» и «сладость» искусства, еще оставались до поры до времени сотрудниками его «Современника». Но разрыв с ними уже приближался, и одним из первых предвестников этого неотвратимого разрыва революционных демократов с либералами дворянского лагеря явились их полярно противоположные суждения о Пушкине.
Революционные демократы, начиная с Белинского, постоянно указывали, что творения Пушкина в
Еще Белинский, говоря о «натуральной» (то есть реалистической) школе наиболее прогрессивных тогдашних писателей, неустанно повторял в своих статьях, что натуральная школа пошла от Пушкина и от Гоголя. Он любил произносить эти два имени рядом, что всегда вызывало нападки реакционных писак, которые, по выражению Белинского, всеми силами старались «бросать грязью своих литературных воззрений в страдальческую тень первого великого поэта Руси».[24] «...Еще совсем не доказанная истина, — писал Белинский в 1842 году, — совсем не аксиома, что Гоголь, по акту творчества, выше хоть, например, Пушкина... Гоголь, как и Пушкин, действительно напоминают собою величайшие имена всех литератур».[25]
Чернышевский повторил слова Белинского и назвал Гоголя преемником Пушкина.[26]
Это значило, что и Гоголь, и «натуральная школа», и такие ее питомцы, как Герцен, Тургенев, Гончаров, Некрасов, — все обязаны своим существованием Пушкину.