Неправда эта, если освободить ее от свойственных Анненкову словесных фигур и орнаментов, заключалась в том, будто Пушкин был «чистым эстетом», служившим лишь «искусству для искусства».
На всем протяжении книги Пушкин изображался Анненковым исключительно как «учитель изящного», «служитель изящного», специалист по «изящному», «воспитатель изящного вкуса в народе», видевший всю цель своей жизни в создании «изящной», «насладительной», «сладкострунной» поэзии, причем эта «сладкострунная» поэзия, по толкованию Анненкова, якобы сочеталась у Пушкина (во второй период его творческой деятельности) с полным безразличием к социальному злу, с отказом от какой бы то ни было борьбы за народное благо.
Здесь Анненков уже не насиловал своих убеждений, так как был рьяным приверженцем «чистой эстетики». В данном случае его измышления вполне совпадали с фальсификаторскими установками власти.
«Стремление к чистой художественности в искусстве, — писал Анненков, — должно быть не только допущено у нас, но сильно возбуждено и проповедуемо, — как правило, без которого влияние литературы на общество совершенно невозможно. В последнее время мы видели попытки заслонить, если не отодвинуть на второй план, нашего художника, по преимуществу Пушкина, именно за его исключительное служение искусству».[11]
Этот фальсифицированный образ поэта, ничего общего не имеющий с исторической правдой, восприняли из анненковской книги тогдашние критики и, едва только она успела появиться, дружным хором во всех либеральных журналах стали прославлять Пушкина как поборника «чистой» поэзии, отстранившегося от всяких «житейских волнений».
Вот такого-то псевдо-Пушкина, препарированного и Николаем I, и царской цензурой, и Плетневым, и Вяземским, и Жуковским, и Анненковым, в течение десятилетий пытались выдавать русским читателям за подлинного и упорно противопоставляли Некрасову.
С легкой руки Анненкова охранители самодержавного строя так привыкли видеть в поэзии Пушкина верный оплот против натиска революционной волны, что и позднее, всякий раз, когда этот натиск усиливался, они взывали к Пушкину как к собрату и другу, чтобы он защитил их от грозной опасности. В 1861 году один из них, Яков Грот, напечатал ультрареакционные вирши, в которых выражал уверенность, что, доживи Пушкин до этой эпохи, он непременно использовал бы свое «меткое слово», чтобы
Под «законами мира» поборник реакции разумел самодержавный режим, казавшийся ему установленным раз навсегда, а «глупцами», стремящимися к изменению этих «законов», он называл борцов за революционное преобразование родины. Стихи явно метили в ненавистный Гроту «Современник» Некрасова, возглавлявшийся тогда Чернышевским.
Словом, реакционеры надолго сделали из Пушкина как бы некий таран для сокрушения демократических твердынь той эпохи.
Но, повторяю, Некрасов не был введен в заблуждение этой многообразной и длительной ложью. Она, как мы только что видели, не помешала ему высказать на страницах его «Современника» преклонение перед нравственным величием Пушкина и призвать передовую, главным образом революционно-демократическую, молодежь в самом начале шестидесятых годов — учиться у Пушкина благородству поступков и мыслей.
В этой своей непоколебимой любви к «мужественному, честному, доброму, ясному характеру» Пушкина сам он утвердился давно — еще во время своей совместной работы с Белинским. Белинский с юности до конца своей жизни был страстным почитателем Пушкина. «Всякий образованный русский, — писал он, — должен иметь у себя всего Пушкина: иначе он и не образованный и не русский».[13] Когда один из знакомых Белинского, собираясь надолго покинуть Россию, сказал ему, что не возьмет с собой русских книг, даже книг Пушкина, Белинский заметил ему: «Лично для себя я на понимаю возможности жить, да еще и в чужих краях, без Пушкина».[14]
Белинский не только заучивал пушкинские стихи наизусть, он любил собственноручно переписывать их для близких людей. Сохранилась целая тетрадь переписанных им пушкинских стихов: «Подражания Корану», «На холмах Грузии», «Чаадаеву», «Песнь о вещем Олеге», «Гимн чуме», «Анчар»...[15]
Как раз в то трехлетие (1843—1846), когда Белинский печатал в «Отечественных записках» одну за другой свои знаменитые статьи, посвященные истолкованию Пушкина, Некрасов был одним из друзей гениального критика, его ближайшим учеником и сотрудником. Статьи эти писались Белинским буквально на глазах у Некрасова, в тесном единении с ним.
Некрасов был тогда молодым, начинающим автором и, как видно из мемуарных свидетельств, жадно усваивал идеи учителя.
Правда, и до знакомства с Белинским он, как мы видели, издавна находился под обаянием поэзии Пушкина, но осознать это обаяние, осмыслить его, уразуметь все величие национального гения помог молодому поэту Белинский. До знакомства с критиком молодой Некрасов воспринимал поэтическое наследие Пушкина внешне, поверхностно: подражая в своем юношеском творчестве Пушкину, он в то же время подражал и таким напыщенным риторам, как Бенедиктов, Печенегов и другие. Можно сказать с уверенностью, что воссозданный в цикле статей Белинского образ Пушкина как великого реалиста и гуманнейшего из русских писателей, по книгам которого бесчисленные поколения русских людей будут «образовывать и развивать не только эстетическое, но и
И с Чернышевским, откликнувшимся в 1855 году на новое издание Пушкина рядом статей в «Современнике» (а также популярной брошюрой о нем), Некрасов находился в таком же постоянном общении. Во время писания этих статей Чернышевский был его ближайшим товарищем по совместной журнальной работе. Они тоже писались на глазах у Некрасова. Нужно ли говорить, как Некрасов сочувствовал им, — тем более что в них при помощи безымянных цитат из полузабытых статей пропагандировались дорогие ему взгляды Белинского, имя которого было тогда под цензурным запретом.
Вслед за Белинским и в полном согласии с Некрасовым Чернышевский утверждал в своей брошюре, что Пушкин «один из тех людей... которых каждый русский наиболее обязан уважать и любить», которого «каждый из нас должен почитать... человеком, сделавшим очень много добра нашей родине».[17]
Но, как известно, в пятидесятых годах борьба между идеологами дворянства и авангардом бурно растущей молодой демократии в условиях подцензурной печати приняла своеобразную форму литературной борьбы «пушкинского» направления с «гоголевским», причем, вопреки фактам творческой биографии Пушкина, под пушкинским направлением разумели искусство для искусства, эстетизм, служение «чистой красоте» и т. д., а под гоголевским — суровую критику тогдашнего строя, ненависть к его уродствам и жестокостям.
Либеральные и реакционные критики — Дружинин, Дудышкин, Катков, тот же Анненков, Лонгинов, Эдельсон и другие — попытались воспользоваться лживыми легендами об антиобщественном направлении Пушкина для борьбы с обличительной, «желчной», «дидактической», «утилитарной», «гражданской» поэзией.
Отстаивая свое эпикурейское, барское, чисто вкусовое отношение к искусству, требуя от писателей невмешательства в общественную жизнь страны, они заявляли все эти пожелания и требования от имени мнимого Пушкина, которого в ряде статей провозгласили своим вождем и учителем.