Времени же ему теперь требовалось все больше и больше. Быт после смерти родителей он наладил довольно легко: на завтрак варил себе яйца или делал какие-нибудь бутерброды, обедал в столовой (готовить самому было бы нерационально), на ужин прихватывал что-нибудь в местной кулинарии. Раз в неделю – стирка, во время которой удавалось что-то обдумать, и раз в неделю – быстрая, но тщательная, добросовестная уборка квартиры. Денег, оставшихся от родителей, пока хватало. Дня через три после неожиданных похорон, придя в себя, Арик их аккуратно пересчитал, добавил к ним те, что на церемонии были подарены родственниками, и, чтобы было надежнее, положил на сберкнижку. Сумма там была небольшая, но вместе со стипендией, которую он теперь получал, ее можно было растянуть года на три. Вот через три года и будем думать.
Одиночество его нисколько не тяготило. Напротив, внезапная пустота, образовавшаяся вокруг, казалось, необыкновенно расширила жизнь. Никто не отвлекал его пустопорожними разговорами, никто не указывал, что и как следует делать. Возвращаясь из университета, с лекций, которые он, надо признаться, иногда пропускал, Арик почти немедленно усаживался за книги. Читал он их чуть ли не по десять штук сразу, и мысли, поднимающиеся со страниц, обдавали его то жаром, то холодом.
Герберт Крингольц выпустил очередную работу, где непосредственно и прямо указывал, что классическая теория эволюции себя полностью дискредитировала. Невозможно даже предположить, темпераментно восклицал он в одной из глав, чтобы такие сложные механизмы, как генетический аппарат или рибосомальный синтез белков, возникли за счет постепенного накопления организованности. Это все равно как считать, что платы, диоды, сопротивления, ссыпанные в мешок, вдруг сцепятся между собой и создадут работающий телевизор. Нет, если уж отвергать идеи креационизма, идеи божественного вмешательства в фундаментальную механику бытия, то остается признать, что жизнь, как и Вселенная, существуют предвечно – вопрос о возникновении их ставить просто нельзя. Не было никакого возникновения, не было никакого «времени икс», была только трансляция: непрерывное, упорное расселение жизни по бесконечным галактическим пажитям… Ему возражали Николаев и Тоцкий. Сравнивать «детали в мешке» и живой организм – это значит сравнивать трактор и лошадь, заявляли они. В первом случае мы имеем статическую систему, которая, будучи предоставлена самой себе, способна лишь разрушаться. Говоря иными словами, она стремится к максимуму энтропии. Во втором случае это сложная динамическая система, которая сохраняет целостность (а значит, и негэнтропийность) за счет механизмов внутренней саморегуляции. Странно, что уважаемый профессор Крингольц не видит разницы. Что же касается малой вероятности возникновения жизни, то заметим, что даже простейшие химические молекулы соединяются между собой вовсе не хаотически, как почему-то считают, а согласно сродству (электромагнитным характеристикам) их атомных групп. А молекулы со сложной пространственной конфигурацией (высший химизм) вообще обладают лишь счетным количеством «разрешенных» соединений. Такой вот фундаментальный детерминизм. А если проще, то из той «химии», которой обладает Вселенная, ничего другого образоваться и не могло. Удивляться поэтому следует не тому, что жизнь на Земле вообще возникла, а тому, что она не возникает ежедневно и ежечасно, всегда и везде, где для этого существуют хоть сколько-нибудь приемлемые условия.
Голова шла кру́гом от бесконечных противоречий. Арик бросал одну монографию, нетерпеливо обращался к другой, оставлял ее, чтобы уточнить что-то в третьей, зарывался в четвертую, незаметно переходил к пятой, шестой, десятой… Шуршала кровь в сумраке мозга, постукивала на стене, перемещаясь по циферблату, стрелка часов, пылкой негой бессонницы растягивалась квартирная тишина, и, когда уже после полуночи, окончательно отупев, он с сожалением, что продолжать больше нельзя, отрывался от книг, то за мгновение до того, как провалиться в краткое забытье, всем сердцем, всем дремотным волнением чувствовал, что это и есть счастье.
После некоторых колебаний он вступил в Студенческое научное общество. Времени ни на что не хватало, но было ясно, что ему необходимо начинать говорить. Потому что мало получить результат, пусть даже самый ошеломляющий, мало сквозь пленку банальностей увидеть новую суть – этот результат, эта суть еще должны быть внятно представлены профессиональной аудитории.
– Правильно, – подтверждал Горицвет. – Ученый, если он не Эйнштейн, обязан грамотно излагать свои мысли. Нет умения выступать – значит, и насчет мыслей сомнительно. Встречают всегда по одежде, а уж потом начинают разглядывать, кто ты есть.
По его настойчивому совету Арик за полгода сделал на семинаре три коротеньких сообщения. Каждое всего на десять минут, однако ясное, энергичное, с предельно отточенными формулировками. Далее он обобщил их, собрав в некий не слишком сложный концепт, и, добавив туда фактуры, выступил на ежегодном весеннем симпозиуме. Доклад, судя по всему, прошел неплохо, поскольку месяца через два ему предложили стать председателем СНО.
– Во где мне это, – сказал некий Замойкис, руководивший обществом уже третий год. – Диссертация на носу, защита, потом предлагают сразу же перейти в ректорат. Понимаешь? Наука – в лабораториях, а здесь-то – зачем?
– Значит, сдаешь дела?
– Ну – принимай команду…
Это, конечно, расширяло возможности. Председателю СНО не возбранялось присутствовать на Большом ученом совете, он мог напрямую, если возникала необходимость, обратиться к декану, а на конференции, которые раз в два года собирал факультет, он, естественно, получал приглашения вне всякой очереди.
То есть с этой стороны все было в порядке. С ним теперь здоровались и в деканате, и многие заведующие кафедрами, девочки из ректората благожелательно кивали ему, когда он заскакивал по делам, и даже державшийся чуть отстраненно, как и положено, факультетский парторг удостаивал при встречах крепкого значительного рукопожатия.
– Как жизнь, молодежь?
– Вроде бы ничего.
– Ну, если что – сразу ко мне…
Трудности у него возникали только с девушками. Первая же знакомая, которую он после танцев в полуподвальном сумраке общежития, внутренне обмирая, рискнул пригласить к себе, с такой легкостью поломала все его ближайшие планы, что, далеко не сразу поняв, как, собственно, это произошло, Арик испугался до оторопи, переходящей в растерянность. Куда, черт возьми, провалились последние две недели? Как это вышло, что до сих пор не смонтированы стеллажи в выделенном ему закутке на кафедре? Почему вовремя не написан отчет по лабораторному практикуму? И отчего «Биология жизни» старика Дэна Макгрейва, неподъемный талмуд в девятьсот с лишним страниц, так и валяется открытый на том же самом разделе?
Невозможно было это понять. Время вдруг утратило связность и начало распадаться на отдельные эпизоды. Вот они с Ольчиком, так звали его знакомую, бредут по каналу и осторожно, точно опасаясь обжечься, посматривают друг на друга. Ничто не заставляет их быть вместе, ничто не держит у чугунного ограждения, за которым, как в лихорадке, вздувается темная мартовская вода, и тем не менее вот уже третий час безостановочно, в забытьи блуждают они с набережной на набережную, задерживаются у спусков, ведущих гранитными ступенями в никуда, пересекают мосты, сворачивают в неожиданные переулочки, и из невидимых петель, которые ими натоптаны, можно сплести судьбу… Или вот они пребывают в темном зале кинотеатра: на экране что-то грохочет, что-то невыносимо взрывается, накатывается из-за горизонта конница, взлетают к небу пласты черной земли, они с Ольчиком этому завороженно внимают, и из вспышек света, прокатывающихся по рядам, из гремящей музыки, из быстрого прикосновения пальцев тоже, как из невидимой пряжи, можно сплести целую жизнь. Ничего не помню, – признается потом Ольчик со вздохом… Или вот они в квартире у Арика: горит только торшер, скапливается за пределами света таинственный полумрак, скворчит где-то радио, плавают в воздухе пленочки неразборчивых слов, совершенно не ясно, что следует делать, и вдруг Ольчик, разглядывающая книги на полках, поворачивается и смотрит на Арика так, словно видит его в первый раз.
Урок был получен чрезвычайно серьезный. Как-то утром, в самом начале апреля, когда солнце уже начало обретать немыслимую яркость и жар, Арик, будто от удара, проснулся немного раньше обычного и, еще не открыв глаз, почувствовал, что так больше нельзя. Заныло сердце, точно в него всадили сахарную иглу. Заколыхались, тронутые теплом, шторы на окнах. Ольчик из его жизни исчезла. Пересмотрены были все основные принципы существования. Собственно, не так уж и сильно они изменились. Просто следовало понять – что есть главное и что есть второстепенное, чего надо придерживаться и без чего обойтись. Не плутать, как слепому, в путаных переулочках жизни, не разменивать золото смысла на медяки сомнительных удовольствий. Великая цель требует великой самоотверженности.
Правда, принять такое решение было проще, чем выполнить. Отказ от так называемых «удовольствий» давался ему с колоссальным трудом. Иногда ни с того ни с сего охватывала его какая-то лихорадка: кровь будто вскипала и едкими будоражащими парами отравляла сознание. В голове тогда образовывался туман, пронизывало ознобом, все валилось из рук. Страстный солнечный свет проникал прямо в мозг. Невозможно было ничем заняться. В нем точно начинал полыхать всепоглощающий жестокий огонь.
Эта зависимость от тупой биологии казалась ему унизительной. Ведь ничего сверхъестественного: просто избыток тестостерона, будоражащий кровь, обычная физиологическая алхимия, гормональная буря, вызванная приходом весны. Он в такие минуты до изнеможения занимался гантелями, отжимался от пола, делал многочисленные наклоны и приседания. Если же физическая нагрузка не помогала, то бросал все как есть и часа три-четыре бесцельно шатался по городу. Вдыхал прелесть голубизны, тающей в воздухе, щурился от блеска воды, колышущейся в каналах.