Но тебе, бедняжке, в отличие от тех стариков, пришлось всё пережить в цветущем состоянии души и тела, а не в закономерно увядающей старости. И происходило у тебя всё чересчур стремительно, в течение всего-то нескольких месяцев, что никак не обеспечивало ни постепенности, ни замедленности тяжелого внутреннего переустройства психики, сознания и души. Эти несоответствия поначалу вызывали у тебя невыносимые страдания, но со временем, как будто, всё изменилось, успокоилось и в тебе. И то, чему следовало развиваться в более долгие сроки, всё-таки успело осуществиться и в тебе.
Как следствие, при мне ты уже почти не плакала, часто даже улыбалась. Чаще – каким-то своим мыслям, но иногда и меня пыталась подбадривать своими улыбками в большей степени, нежели был в силах сделать это для тебя я.
Ты стала сильнее и увереннее в себе, чем раньше, хотя внешне изменилась настолько, что я пугался тебя, всячески скрывая это. Твоё бесконечно милое раньше лицо теперь затруднительно описать, потому что делать это невыносимо. На нём появилась та жуткая маска смерти, о которой я читал у Чехова, но, не видя ее раньше, не мог даже представить. Ты давно не подходила к зеркалу – ты смирилась с этим, что для женщины, как я понимал, не только очень болезненно, но и совершенно противоречит ее натуре.
Мне было настолько жаль тебя, что временами я скрывался в ванной, где беззвучно трясся в рыданиях, а потом, подержав лицо в холодной воде, чтобы замаскировать свою слабость, возвращался к тебе. Ты всё понимала, но меня не трогала.
Временами мне становилось жаль уже и себя. И хотя злился я на несправедливость твоей судьбы, но одновременно благодарил судьбу и свою за то, что она не поступила со мной так же жутко и несправедливо. И когда я об этом думал, то сразу испытывал стыд за возможность оставаться в жизни после того, как уйдешь ты, но радость от этой возможности всё-таки возникала! Я ужасался несвойственному мне эгоизму и усиливающемуся отчуждению и от тебя, и от твоей беды, и от неизбежного, и всё явственнее приближающегося конца. Но меня всё чаще посещала именно эта гаденькая и безнадежно отгоняемая мною мысль: «Поскорее бы уж это случилось, коль всё предрешено, и любая борьба бесполезна!» Получалось, что стремясь к собственному покою, я желал тебе более скорой смерти!
«Боже мой, что сделалось со мной?» – бесконечно любя тебя, я совсем запутался, не зная, что же теперь мне делать, поскольку что-то улучшить уже не мог ни я, никто вообще! И потому к моему паническому непониманию своих действий всё чаще добавлялось эгоистическое желание всё поскорее закончить, поскольку тогда и я освободился бы от мучительного ощущения собственной беспомощности и предельной усталости души и тела. Таким образом, я, как будто и против своей воли, но всё больше беспокоился не о тебе, а о себе. Как говорится: «Картина Репина – приплыли!»
Дома мне приходилось фильтровать не только свои слова, но и мысли, поскольку многие из них, совершенно безобидные на первый взгляд, тебя с твоей необычайно обострившейся проницательностью могли больно ранить. Ох, не напрасно говорят, будто в доме висельника о веревке вспоминать нельзя, так и мне приходилось быть начеку, чтобы исключить такие привычные слова и обороты, как: потом; подождем; завтра; поживем-увидим; еще не вечер; не сегодня… Услышав их, ты мрачнела, а то и плакала. Каждое подобное слово больно напоминало об отсутствии у тебя перспектив даже на ближайшее будущее. Ведь всё, что отложено на потом, для тебя может и не случиться.
Хорошо еще, своё прошлое ты вспоминала охотно, хотя и с вполне объяснимой грустью. Тебе нравилось, когда я внимательно слушал любые твои воспоминания, уточнял некоторые моменты, одобрительно поддакивал или комментировал. Ты, большей частью, говорила о своем детстве, об очень давних впечатлениях, о незаслуженных обидах от родителей и подруг и сожалела о том, что сама кого-то в те счастливые времена, не желая того, обидела, а теперь и извиниться уже не получится. «А так хочется, чтобы никто не вспоминал меня худым словом, после того, как я…»
И опять начиналось то страшное, с чем я совладать никак не мог – твои горькие от безысходности слезы.
В то время у меня вошло в привычку ироничное повторение про себя некой фразы, придуманной в минуты размышлений, накатывающих на меня всё чаще: «Моя нервная система стала чрезмерно нервной! Товарищи, сберегая чужие нервы, вы сберегаете и свои!»
Эта глупая фраза, неизвестно, как и зачем во мне родившаяся, приклеилась словно репей. И я периодически повторял ее с одержимостью сумасшедшего, хотя и сознавал, что любая мысль, даже самая остроумная и самая смешная, не то что эта, высказанная второй раз, настораживает, а потом и вовсе представляется глупостью. А человек, который ее неустанно повторяет, не испытывая при этом неловкости, кажется не слишком умным. И все же я талдычил эту фразу, как попугай! Или напугай? «Как же правильно? Скоро заговариваться начну!»
Глава 12
Как-то вечером ты сообщила, глядя на меня со сдерживаемой решительностью, что днем звонила твоя институтская подружка. Из какой-то телепередачи она узнала о весьма известном народном целителе, который когда-то проживал в Кургане. Это где-то на Урале. «Помнишь, там еще знаменитый хирург-травматолог Илизаров творил свои чудеса, наращивая кости, делая безнадежных инвалидов полноценными счастливыми людьми. От должности заурядного сельского врача он поднялся до всемирно признанного мировой медициной академика. Может, съездим туда, Сереженька?»
У меня голова еще не освободилась от муторных производственных задач, хотя я и обязан был переключить ее, переступая порог квартиры, в которой весь день меня дожидалась ты. Однако получалось так не всякий раз… Потому дополнительные задачи, как мне представлялось, решаемые весьма и весьма сложно, в то время, когда и прежние не решены, вызывали во мне глухое раздражение. «Ну, допустим! А куда потом? Ведь нас несёт всё дальше и дальше… Хорошо бы, был от этого какой-то толк, но ведь уже сказали ясно – всё бесполезно! Медицина умыла руки, а всех шарлатанов и народных целителей в большой стране не объездишь! Может еще в Индию к заклинателям каким-нибудь съездить?»
Хорошо, что я не произнес этой тирады вслух и, как только посмотрел на тебя, мои руки опустились.
«Боже мой! Что со мной? Передо мной самый дорогой мне человек… Любимый человек, остро нуждающейся в моей помощи! Человек, которому просто не к кому, кроме меня обратиться! И вот он просит о помощи, а я со своими производственными трудностями! Что со мной происходит? Неужели я по-настоящему тебя не любил, что и проявилось при первой же серьезной трудности? А ведь как долго я тебя проверял, всё боялся в тебе ошибиться, считая самого себя непогрешимым и абсолютно надежным! И вот как обернулось – сомневаться-то следовало в себе! И опять я не о том! Не о себе надо теперь думать! Не о себе!»
– Лучик мой, Светка моя дорогая! Куда надо, туда и поедем! – заверил я. – Узнать бы поточнее… С их машиностроительным заводом у нас есть кое-какие контакты по оборонке, но это не моё… Как тебе сказать? Дружбу с ними мы не водим. Но я попробую.
На разведку ушло два дня. В то время на работе у меня было особенно тяжело, ведь началась вторая декада декабря и, следовательно, неизбежная гонка за выполнение не только месячного, но и квартального, и годового плана. Наше НПО буквально раскалилось от напряжения, потому мою просьбу отпустить меня на десять дней главный инженер встретил с раздражением. Уж я-то его понимал! Самые тяжелые дни! Но мне было невозможно не ехать, потому-то я, не сдаваясь, легко пошел на острый разговор, последней фразой которого главный выдал мне в сердцах:
– Мне кажется, что в последнее время личные проблемы вам мешают исполнять служебные обязанности… Так, может, пора чем-то пожертвовать? – он осёкся и продолжил уже иным тоном. – Ладно, иди, оформляй свой отпуск, а по приезду договорим! – несколько неприязненно произнес он, отдавая подписанное им моё заявление. – И не забудь, что отпуск у тебя начнется завтра, а сегодня, надеюсь, ты решишь вопрос с десятым отделом! Разберись, наконец, что у них там происходит!
– Спасибо за понимание в трудной ситуации! – съехидничал я.