Он был умен. Это бросалось в глаза прежде всего, являлось самой типичной, самой важной и определяющей чертой Грибоедова. Великодушие, нежность к очень немногим избранным друзьям, деловитость, религиозность жили в нем, как придаточные, второстепенные признаки. Они дорисовывают Грибоедова, оживляют его портрет, делают человеческим, приближают к общему типу той эпохи.
Но основной и воинствующей силой грибоедовской психологии был его ум — презрительный, скептический, высокомерный и трезвый. А среди этих определений на первом месте должно быть поставлено высокомерие.
Оно сказывается повсюду, дает себя чувствовать во всех суждениях Грибоедова, иллюстрируется его взглядами на общество, его отзывами о современной литературе, его поведением дипломата, тоном его писем, наконец, характером его блестящей комедии «Горе от ума».
Презрительное отношение к окружающим, эта гордость умницы, проснулись у него еще в самой ранней молодости, и Бегичев рассказывает, как Грибоедов уклонялся от визитов, навязываемых ему дядей. «Как только Грибоедов замечал, что дядя въехал к ним на двор, — разумеется, затем, чтобы везти его на поклонение к какому-нибудь князь Петр Ильичу - он раздевался и ложился в постель. — Не могу, дядюшка, то болит, другое болит, ночь не спал, — хитрил молодой человек».
Этот дядя — Алексей Федорович Грибоедов, брат матери писателя, — впоследствии послужил до известной степени прототипом Фамусова, и о нем Грибоедов записал: «Он, как лев, дрался с турками при Суворове, потом пресмыкался в передних всех случайных людей в Петербурге, в отставке жил сплетнями». Так, свысока, он смотрел не только на отживавшее, старое поколение «Максим Петровичей»; Грибоедов отрицательно, насмешливо, презрительно и даже брезгливо ощущал и самую близкую ему среду — общество писателей. Совсем не сочувственно он относился даже к корифеям литературы, к Карамзину, Гнедичу, и подверг самой злой и уничтожающей критике «Людмилу» Жуковского. С иронией Грибоедов отзывался о карамзинской слащавости, высмеивал благодушие Жуковского и. рассказывая даже о персидской учтивости, не упустил случая еще раз вспомнить о них: «Карамзин бы
Неизменно Грибоедов подчеркивает свою психологическую обособленность, всякий раз противопоставляя свой здравый смысл, свой трезвый ум, свой глубокий скептицизм сентиментализму и небесной мечтательности своих прославленных литературных современников. От них он держался на почтительном расстоянии, замкнутый и тут в своей высокомерной отчужденности. Об остальных нечего и говорить. Их он откровенно презирал. «Вчера я обедал со всею
Люди вообще ему представлялись «людишками». Так он смотрел на мужчин, еще высокомернее — на женщин. В другом, более раннем, письме к тому же Бегичеву Грибоедов говорит: «Я враг крикливого пола». А. А. Бестужев вспоминал такие слова Грибоедова: «Женщина есть мужчина-ребенок». Он разделял взгляд Байрона: «Дайте им пряник да зеркало — и оне будут совершенно довольны». Не раз повторял Грибоедов одну и ту же мысль: «Оне не могут быть ни просвещенными без педантизма, ни чувствительными без жеманства».
В этом скептическом высокомерии он был одинаков повсюду, и оно ему не изменяло нигде — ни в политике, ни на службе, ни в его решительных и пренебрежительных действиях в Персии, закончившихся тегеранской катастрофой, и в его суждениях о декабристах, и на дуэли с Якубовичем, в прошении царю и во всех его барственных повадках, барственном тоне, барственной привычке смотреть на все свысока, в его острых колкостях, его сатирических характеристиках, его презрительной нетерпимости даже к самой невинной, почти не задевающей шутке.
О декабристах Грибоедов, подсмеиваясь, часто повторял насмешливую фразу: «Сто человек прапорщиков хотят изменить весь государственный быт в России». Сохранилось и другое его резкое выражение: «Я говорил им, что они дураки», и всех их он называл «лжелибералами». Ни идейно, ни сердечно с декабристами Грибоедов так и не связался.
Несмотря на искренний и глубокий национализм Грибоедова, его трезвый, скептический ум оградил поэта и от союза с консерваторами. Грибоедов прекрасно видел преимущества Запада, никогда не доходил до крайностей А. А. Бестужева в его стремлениях к «народности», к замене пейзажа «видописью», карниза — «прилепом», антиквария — «старинарием». Да, это был, конечно, ум трезвый, но еще более он был наделен презрительностью.
На письмо своего прямого начальника, управляющего Азиатским департаментом К. К. Родофиникина, торопившего его выезд из Тифлиса в Тегеран, Грибоедов с надменной колкостью отвечал, что начальство «у нас соразмеряет успех и усердие в исполнении порученных дел по более или менее скорой езде чиновников».
Теперь уже можно без боязни сказать, что свой трагический конец в Тегеране Грибоедов, в сущности, приуготовил сам, и тут снова сыграло решающую роль его высокомерие, пренебрежение к обычаям и традициям Персии, его вызывающее горделивое поведение, его презрение упрямца, барственная непреклонность, его надменное нежелание считаться с шахом, с его зятем, с местными укладами. Это переполнило чашу и разрешилось страшной трагедией. Грибоедов пал жертвой собственного высокомерного своеволия.
Он был неуступчив, почти болезненно самолюбив и в этом отношении не умел клонить голову ни пред кем. Не получая известий о ходе своего дела, — Грибоедов был обвинен в сношениях с декабристами, — он отправил письмо на имя самого государя и написал его в таком тоне, что Дибич даже не решился сообщить об этом Николаю I и положил резолюцию: «Объявить, что таким тоном не пишут государю».
И с той же надменной выдержкой, спокойным и презрительным, Грибоедов стоял и на дуэли с Якубовичем. Его ранило в кисть левой руки. Он приподнял окровавленную руку, показал ее секундантам и навел пистолет на Якубовича. В эту минуту Грибоедов имел право и даже должен был продвинуться к барьеру. Но он увидел, что Якубович метит ему в ногу, и остался на месте, не пожелав воспользоваться своим преимуществом. Он выстрелил, промахнулся, но целился так метко, что Якубович схватился за затылок: так близко пролетела пуля. Потом Грибоедов откровенно говорил, что он метил в голову Якубовича и хотел его убить. Раненный, несомненно страдавший, он не жаловался и ни на минуту не выдал своей боли и мучений. И тут он остался верным себе, горделиво презрительным и надменно спокойным.
В своем высокомерии Грибоедов ничего не прощал. Малейшая неосторожность вызывала в нем суровый, жестокий и беспощадный отпор. Известна сцена, происшедшая у Н.И. Хмельницкого, созвавшего гостей на обед. Там Грибоедов обещал прочесть свое «Горе от ума». В числе собравшихся был и Федоров, очень простой, милый, добродушный человек. Пока Грибоедов закуривал сигару, Федоров — автор драмы «Лиза, или Следствие гордости и обольщения» — взял рукопись «Горя от ума», покачал ее на руке и простодушно сказал: «Ого! какая полновесная... Это стоит моей "Лизы"». Грибоедов вспыхнул: «Я пошлостей не пишу». Все были ошеломлены. Желая обратить все в шутку, Федоров сказал, что он готов первый смеяться над своими произведениями. — «Да, над собой-то вы можете смеяться сколько вам угодно, — резко ответил Грибоедов, — а я над собой — никому не позволю». В конце концов, желая замять размолвку, хозяин, смеясь, сказал Федорову: «Мы в наказание посадим вас в задний ряд кресел». И на это Грибоедов бросил: «Вы можете посадить его куда вам угодно, только я при нем своей комедии читать не стану». Несчастный Федоров ушел, и с жестоким хладнокровием Грибоедов кинул ему вслед: «Счастливого пути!»
Как очень умный человек, Грибоедов не мог не оценивать себя, имел смелость смотреть на себя со стороны, — тоже черта гордости, - и в декабре 1828 года писал В.С. Миклашевич: «Всем грозен я кажусь, и меня прозвали
И эти качества «сахтира», эта презрительность Грибоедова глубоко и полно отразились в его бессмертной комедии. Все лица ее нарисованы презрительной рукой. Сам Грибоедов это раскрыл в письме к писателю Катенину: «В моей комедии 25 глупцов на одного здравомыслящего человека». Но и Чацкий не только не является полным олицетворением своего создателя, но во многом должен заслужить его скептическое осуждение — за лиризм своих излияний, за бесцельную борьбу, излишне пылкую полемику с не понимающими его людьми, за слепоту своей привязанности, за свою, всегда осуждаемую Грибоедовым, мечтательность.
И тут Грибоедов остался верным себе, презрительным и высокомерным.
Один из лучших исследователей грибоедовской жизни и текстов Н. К. Пиксанов верно замечает, что «Горе от ума» —
Признавая его великодушие, благородство, верность в дружбе, высокую культурность, талантливость, музыкальность, бескорыстие, смелость духа, — это подтверждают все воспоминания, все свидетельства знавших его людей, — А. А. Бестужев упоминает о «странности и отрывистости» грибоедовских манер и его яркой «оригинальности»: «Он не мог и не хотел скрывать