О веснах скоротечных… были и не стало… о матушке разлюбимой, которая детей своих холила, лелеяла, как могла, берегла… о судьбе горькой… о том, как не стало матушки, как сгорел от горя батюшка… как родня злая сиротинушку прибрала…
Горько на сердце.
Душа криком кричит от этой песни. И диво, что не понимает Егор ни словечка, а все одно от горечи давится. И слезы из глаз текут.
– Не слушать! – Окрик Люцианы Береславовны рушит песню эту. – Не слушать, а то заморочат вконец… Егор…
Он и рад бы, но как их не слушать?
Ее вот, к ограде подошедшую.
Самую первую.
Облетели первоцветы на веночке, лег лепесток к бледной губе. И глаза ее – омуты, манят, и как устоять пред ними?
Никак.
Дышать и то с трудом выходит.
А они все поют… про людей злых, которые сирот беззащитных обижали… про то, как заставляли работать от зари и до зари… про голод и холод… про молодца красного, объявившегось одного дня.
Пойдем со мною, красавица…
– Егор! – Пощечина обожгла и отрезвила. – Егор, если ты не способен выдержать внушение…
Люциана Береславовна вцепилась в плечи. И пальцы ее что гвозди, того и гляди проткнут и кафтан, и рубаху, и кожу с мясом. И сама она страшна…
Человек?
Ложь.
Нет ни в ком из них человеческого. Егор огляделся и ошалел от того, что увидел… стоит тварь, волосом волчьим поросшая, страшна и клыкаста, за другую держится, которая вроде как из огня живого сплетена. Третья и вовсе столь отвратна, что мутит – будто с живого человека шкуру содрали да так и оставили… и все три твари на него пялятся.
Фрол Аксютович – гниет заживо и сам того не разумеет.
Женушка Еськина – угораздило ж его, бестолкового! – на кикимору похожа. Зыркаста и длиннорука. Пальцы растопырила, когти выпустила…
– Очнись!